И когда главный герой «Дознавателя» Цупкой Михаил Иванович, фронтовик, кавалер боевых орденов, бывший разведчик, а ныне дознаватель (не следователь, следователь — птица более важная), по собственной инициативе расследуя несколько невнятные обстоятельства уже закрытого убийства красивой и молодой, однако успевшей повоевать в том самом «еврейском партизанском отряде» Лилии Воробейчик, начинает тянуть за эти нитки вины и ответственности, то оказывается, что ниток этих слишком много и они спутаны так, что и не расплести.
Этот роман Хемлин — в отличие от двух предыдущих — чистейшей воды детектив, с психологией , вполне в духе Достоевского, к тому же — столкновение двух интеллектов (и, как впоследствии выясняется, двух безумий), двух антагонистов, двух характеров — самого Цупкого и «страшной женщины» Полины Львовны Лаевской, когда-то жены мелкого начальника, а теперь — портнихи. Кто из них — дознаватель, кто — подозреваемый? Один Порфирий Петрович как бы распадается надвое, но обе половинки не совсем полные, не совсем полноценные, недоделанные. Как результат, правда, когда она выплывает на свет, оказывается неуютна, и тоже половинчата, недоделана и противоречива, но правда всегда неуютна, а другой правды нет.
И часть этой правды в том, что «дружба народов» существовала в основном на страницах газет — чужие обычаи неприятны, непонятны, а порой и отталкивающи. Скученность, бедность и грязь тоже не способствуют толерантности, а грубые физиологические подробности страшного нищего быта трудновыносимы стороннему человеку (старуха с мрачной фамилией Цвинтар — «кладбище» — в комнате, где дознаватель дожидается сестру убитой, мочится в ведро — в своем углу за занавеской, но он слышит).
Чувство вины, которое вообще склонно мучить людей как раз совестливых и приличных (не помогли, не сохранили, не защитили), подсознательно заставляет — опять же с целью сохранения собственного рассудка — искать в жертвах некую ущербность, нечто такое, что как бы легитимизирует совершенное над жертвой насилие… не совсем, но все-таки. Этот психологический феномен наглядно демонстрируется (прямо как для учебника!) при помощи эпизода, когда герой-дознаватель (украинец и сын комсомольских активистов, выгребающих зерно по «указке сверху»), попав все по тому же делу об убийстве в село, наблюдает еврейскую свадьбу и, глядя на не слишком молодых жениха и невесту, бросает вскользь, что поздновато, мол, уже пора бы давно детей нарожать, на что ему отвечают, что и у жениха и у невесты до войны были семьи и дети были. Что тут, казалось бы, еще можно сказать? Но дальше происходит вот что — став на постой к своему старому учителю «коллаборационисту» Диденко, герой возвращается к этой истории: «Ну что за нация! У них половину поубивали по-всякому! И детей, и стариков, и все на свете. Чтобы следа не осталось. А они опять женятся. Опять рожают жиденят. Как ничего не было. Хоть бы жить после такого ужаса постеснялись (здесь и далее курсив мой. — М. Г .). А они живучие».
Вина тем самым как бы перекладывается не на тех, кто истребил евреев, и тем более не на тех, кто, вольно или невольно, отдал их на гибель («Мои евреи все уехали», — вроде бы сказал Сталин), а непосредственно на жертв — как смеют жить? Как смеют — радоваться?
Диденко, впрочем, вполне политкорректно отвечает на это, что «все нации живучие» и что «в тридцать третьем еще ямы шевелились — голодовка только закончилася. Люди хлеба трошки поели. И свадьбы пошли. Земля дрожит на ямах. А люди гуляют. Жрут и гуляют. Перепьются на радостях, что живые, и с девками обжимаются, и блюют на те ямы. Хлебом и блюют».
Тем более, евреи у Хемлин нисколько не приукрашены, не смягченно-шаржированы («еврейский» юмор — именно такой сигнал в недружелюбный мир — «мы смешны, а значит, безопасны») и потому в массе своей симпатию не вызывают — а почему, собственно, должны? — люди вообще создания малосимпатичные. Потому отношения между героями романа, так сказать, подпорчены национальным вопросом, причем с двух сторон.