бежит монашка с арбузом.
В виде инопланетных
чудищ сидят на террасах
дамы в платках разноцветных,
их кавалеры в лампасах.
<…>
Празднуют дружным союзом
или кронпринца хоронят.
Бегает баба с арбузом,
никак его не уронит.
Монашка с арбузом — центральный образ книги (одноименное стихотворение слегка прямолинейно вынесено на обложку), фигура едва ли не космогоническая, а не только лишь «феномен культуры»: уронит арбуз, и мир рухнет. Но это и «страна контрастов», «святая Русь» с вечным привеском нелепости. В смешении всего и вся состоит сущность России, однако построенная на диссонансах гармония ненадежна, потому — монашка с арбузом, идиллия с бомбой замедленного действия.
Склонный к «дикарству», примитиву, широкому мазку Месяц прекрасно справляется с вывесочно-плакатным колоритом и кафешантанно-балаганным переплясом. Выходит гротескный портрет-пейзаж-натюрморт Российской империи, перестающей быть похожей на самое себя, перерождающейся во что-то доселе немыслимое, во «взвихренную Русь» — и делающей это (у Месяца) с великолепием малявинского «Вихря», где высвобождаемая витальная энергия раскрывает свою суть в цветах пожара и крови.
«Петухи срастаются как близнецы, / шаром вкатываются в хоровод: / волчья стая сцепилась в шкуре овцы, / сапогами стучит в живот. / В жженый сахар растаяли леденцы, / опустились в пучину вод».
Но какая же предреволюционная Россия без «серебряного века»? Представлен он не только Ахматовой, торгующей селедкой у Обводного канала. «И белоснежный ребенок / плачет на колокольне» — причастный тайнам, плакал ребенок . Блока как никого из поэтов притягивала русская бездна, и китча он не чуждался, и революцию воспринял совершенно мифологически…
Постмодернизм Месяца как бы «народный», сшитый на грубую нитку. Сшиванию и перешиванию подвергаются жанры либо имеющие историческую привязку, либо так или иначе трактующую историю: приключенческое чтиво для мальчиков, стихотворный памфлет, жестокий романс, народная песня об исторических деяниях. В получившемся месиве исторического и легендарного, музейного и масскультного вдруг ясно проступают жанры самой Истории, ее комедия, трагедия и мещанская драма.
«По улице идут под красным флагом / в фуражках белых гневные жандармы, / они сегодня вышли за свободу, / за правду и гражданские права. / Вслед демонстрации бредет корова / и лают разноцветные собаки».
Что касается двух других циклов, то здесь слышится тема беспочвенности и «вихря». Полистилистика текстов Месяца, роднящая их с поэзией «русского рока» (Летов, Гребенщиков, Арефьева), передает расшатанность внутренних основ, метания в поисках идеала. «Верхоглядна моя вера, легок крест. / Не вериги мне — до пояса ковыль. / По ранжиру для бесплодных наших мест / причащеньем стала солнечная пыль».
Прежде первобытно-цельный, лирический герой Месяца как будто ищет, на какой бы алтарь принести свое чувство полноты жизни, свою витальность.
Юрий Казаков. Во сне ты горько плакал. М., «Астрель», 2012, 635 стр.
В однотомник вошли все ранее публиковавшиеся законченные рассказы плюс несколько новелл из «Северного дневника». Расчет явно сделан не на преданного поклонника казаковского творчества, которому мало напечатанного при жизни, а потребно и незавершенное, и наброски, и письма, но скорее на читателя еще не «уловленного», которого можно уже с обложки отослать к одному из лучших рассказов XX века.
Хотелось бы порекомендовать этому читателю начинать чтение либо с начала, либо с конца, но не с середины. Так уж получилось, что два лучших рассказа Казакова, столь разные, стоят один у старта, другой у финиша его пути. «Голубое и зеленое» 1956-го и «Во сне ты горько плакал» 1977-го, каждый из которых — чистая и монолитная вещь .
Наследие Казакова и невелико, и неровно. Шаблоны навязывала официальная линия, но что особенно горько, давление идей, давление этическое дополнялось менее прямым, как бы распыленным давлением эстетическим. Тут уже не цензура, не трусость издателей давила, а стиль эпохи. Ряд рассказов — «Странник», «Легкая жизнь», «Старики» — плоть от плоти хрущевского времени, когда трепетная романтика формы облекала морализаторскую элементарность содержания, будь то кинематограф, поэзия или проза (исключая несколько шедевров). Искусство, по сравнению со сталинским временем, расковалось, но однобоко: вместо «схем» появились «живые люди», но действуют они еще по схеме. Опьянение возможностью изобразить человека , индивидуализировать его и дать целиком, «без купюр», со всеми родимыми пятнами, дурными привычками, манерой вздыхать и манерой сплевывать наталкивается на отсутствие для этого трехмерного героя пространства, где тот мог бы реализовать свою полноту. Отсюда многие рассказы Казакова страдают избытком подробностей при психологически и метафизически копеечной коллизии, порой и вовсе снабженной моральным выводом. «Легкая жизнь! Мчится по земле, спешит, не оглядывается, всегда весел, шумен, всегда самодоволен. Но пуста его веселость и жалко самодовольство, потому что не человек он еще, а так — перекати-поле» («Легкая жизнь»).