Максим Амелин. Dubia. Книга стихов. СПб., «ИНАПРЕСС», 1999, 104 стр.
Эту книжечку молодого еще, по нынешним понятиям, но уже всеми замеченного поэта я рискну сопоставить с «Сестрой моей — жизнью» Бориса Пастернака. И не только по контрасту. Тот «ливень» поэтических возможностей, от которого ведет отсчет обновленная, «обмирщенная» русская поэзия XX века, находит параллель в кипящем богатстве возможностей и обещаний Амелина. Подчеркну (в отличие от рецензента «Ex libris НГ» В. Александрова), что это возможности не «стихотворца» лишь, а именно «поэта»: первое же стихотворение о «комете», вызывающее у любителя почти физическое упоение рифмовкой (двенадцатистишная строка из двух шестистишных полустроф), звучит между тем как пророчество, далекое от модных забав. Однако же — и контраст: исторической юности и исторического смерканья. Та книжка — штурм унд дранг высшей пробы — была посвящена романтику Лермонтову с эпиграфом из романтика же Ленау. Эта — выбирает патроном графа Хвостова, воздавая попутные почести Богдановичу, В. Майкову и любовно (в обоих смыслах) препарируя Хераскова. (Характерно, что золотое сечение Пушкина не понадобилось ни прологу, ни эпилогу века.) Да, не на Бродского, шестидесятника в лучшем из смыслов, я рискую возложить бремя завершителя, а на Амелина, на его неокрепшие вроде бы плечи. Кстати, амелинский «вьющийся синтаксис» только внешне напоминает прославленные анжамбеманы Бродского, для разборчивого уха он самобытен и, наряду с чудовищными инверсиями, выращен из «корявых» стихов — что там допушкинской! — дожуковской, докарамзинской поры, он же незаметно перевоплощается в античные строфические извивы. Амелин и сам сознает себя «александрийцем», пережившим крушение высокой классики: «…Коль с треском крепкий / ствол преломлен стрелами молний, / ветвь становится / боковая внезапно главной / и единственной / жизнестойкой…» Чувство сломленного ствола проступает во всем: в «окомгновенности» бытия, в памяти о смерти, в зыблющихся мыслях о Боге, в странной веселости, подсвечивающей почти трагические пируэты. Название «Dubia» («Сомнительное») и соответствующее финальное стихотворение — опять-таки вопреки остроумному сближению все того же рецензента — не напоминает, а скорее опровергает пушкинское: «Но лишь божественный глагол…» — в качестве искомого «я» несомненнее стихотворца оказывается «курский жлоб».
Отличная книжка, замыкающая почти три столетия русской поэзии: изысканное варварство не противоречит в ней непритворной прямоте, ирония — серьезности речей, наречение искусства «бесплодной смоковницей» — блаженству стихослагательства.
Дмитрий Полищук. Страннику городскому. Семисложники. Четырнадцать страниц из дневника путешествий по странному нашему городу да пять песенок старинными семисложными стихами с прибавлением книжицы из трех стихотворений, сочиненных на том пути иными силлабическими же размерами. М., «Альянс-Плюс», 1999, 36 стр.
«Странный наш город» — расползшаяся Москва, внутри и вне Садового кольца. Но эта тетрадка стихов, отмеченная какой-то обаятельной тайной, меньше всего имеет отношение к москвоведению, даже «метафизическому», и к урбанизму вообще. Путешествия-то, согласно послесловному признанию автора, в основном ночные, зрительным их фоном служат ажурные фотонегативы М. Бутова, отвлеченные от чего бы то ни было приметно-городского, — а означенные под стихами «Дмитровка», «Электрозаводский мост» или «Коломенское» — только узелки на память для того, кто углубился в себя, покуда его «трамвай в брюхе стеклянном трясет».
Не могу не заметить, что прелесть трехчастной книжечки — не в «силлабизме», который для Полищука служит только «манком», личной «сетью», улавливающей импрессии; для обычного (моего) слуха его семисложники звучат как знакомые «дольники», как стихи с трехакцентной каденцией, и если бы в иной строчке оказалось не семь, а шесть слогов, заметил бы это только сам поэт (сравните: «Воспомни сквозь стыд и страх…» — «Вспомни сквозь стыд и страх…» — второе звучит даже как-то надежней). Об этой сомнительной «силлабичности» говорил автору еще Владимир Иванович Славецкий, чьей памяти посвящена книжка Полищука, равно как и его «стиховедческое» послесловие к ней. Несмотря на эпиграфы из Григория Сковороды и русских виршевиков, подражанием их стихосложению можно посчитать только «Плач по деревлянам», проницательно разобранный опять-таки В. И. Славецким в одной из предсмертных его новомирских статей об «амелинском сезоне» в поэзии и об «архаисте» Полищуке как явлении этого «сезона». Семисложники же полищуковские мне слегка напоминают мелодику, правда, более урегулированную, мандельштамовского «Не говори никому, / Все, что ты видел, забудь…» (тоже, кстати, о семи слогах).