Выбрать главу

Наверное, еще поэтому Рахиль Баумволь сочиняет афоризмы, в духе Ежи Леца или Эмиля Кроткого, и называет их «маковыми росинками». Однако эти «росинки» отнюдь не безобидны, и все они вроде таких: «„Обнимать — еще не значит любить“, — сказал кролик, уворачиваясь от объятий удава». «Мифологическое чудовище: коммунизм с человеческим лицом»…

Преодолев самое страшное время, Рахиль Баумволь существовала бы в советские годы и дальше, выпускала детские и недетские книжки, а на детском радио звучали бы ее новые «Сказки доброй подушки», но в начале 70-х годов всё оборвалось: она и Зиновий Телесин подали документы на выезд в Израиль. И немедленно были выброшены из Союза писателей, а в секретном приказе начальника Главного управления по охране государственных тайн в печати (цензорского ведомства), выпущенного «Дсп» (то есть «Для служебного пользования»), объявлялось, что отныне все ее книги подлежат изъятию из продажи и изо всех библиотек страны.

Еще раньше, до отца с матерью, в Израиль эмигрировал сын Баумволь и Телесина, математик Юлиус, которого за бурное распространение ходивших по рукам диссидентских писем и заявлений прозвали «королем самиздата»…

Почти тридцать лет Рахиль Баумволь живет в Израиле. Она, как и Зиновий Телесин, получила там заслуженное признание, хотя по-прежнему пишет на идиш, а не на иврите, который считается на обетованной земле языком главным. Но ее книги выходят и на иврите, и на идиш, и даже по-русски. В числе этих изданий есть совсем неожиданное — лингвистическая работа «Идиоматические выражения».

Уже в преклонном возрасте Рахиль Баумволь продолжает писать лирические стихи, сочинять сказки и афоризмы. Увы, несколько лет назад ее подкосила смерть мужа, с которым она прошла рука об руку всю сознательную жизнь. Ему, Зиновию Телесину, и посвящены самые пронзительные строки ее лирики, и по ним видно, как глубока ее печаль, которая, как всегда у подлинного поэта, перелилась в стихи.

Владимир ГЛОЦЕР.
* * *
Мы растеряли всех своих друзей. Нас не зовут и к нам не ходят в гости. Одни вдали, другие на погосте, А третьи сделались от жизни злей. Единственный мой уцелевший друг! Покуда ты со мной, роптать не смею. Твой образ день и ночь в душе я грею И проклинаю тяжкий твой недуг. Мне для тебя ничто не тяжело. Ты для меня всегда желан и молод. Но вот тебя объял болезни холод, Тебя как будто снегом занесло… И крик немой нутро мое сверлит: — Знакомые, прохожие, соседи, Пусть кто-нибудь зайдет или заедет… Пускай расскажет, спросит, нашумит… Судьба вороньи крылья распростерла. Молчит дверной звонок и телефон. А если слышен звук, так это стон. Тупая тишина берет за горло.
Старость
Пред грозным ликом старости своей Стою беспомощным ребенком. И голосом, испуганным и тонким, Молю ее: — Не бей меня, не бей! Она глядит из зеркала, страшна, И я руками, словно от удара, Стараюсь заслонить лицо. Но кара Ждет неминуемо. А в чем вина?..
* * *
Свет над родительским столом С годами ослепительней. Я залетевшим мотыльком Кружу вокруг родителей. Давно их нет, а я кружусь, Коснусь волос украдкою, На миг единый задержусь Над поседевшей прядкою. Блестят стаканы, крепок чай И ложечки разложены. О скатерть шлепнусь невзначай — Родители встревожены: «Откуда мотылек зимой, И чье это дыхание?.. Откуда мы?! Наш век земной — Одно воспоминание…» Вдруг исчезают чай и стол, Кромешной тьмы пронзительность, Лишь бьется мотылек об пол, Ожегшись о действительность.
Комод
Нет на комоды больше моды. Сейчас никто их не поймет. Но сердцу моему сквозь годы Так много говорит комод! На нем подсвечники стояли, Стоял ларец, семьей храним, И зеркало в резном овале, Расческа в щетке перед ним. Невестки, дочери и внучки Держали в нем свое шитье. У ящиков блестели ручки, Сверкало в ящиках белье, — И не синтетика чумная, А чистый лен и полотно. И, простыни приподнимая, Там что-то прятали на дно… Оттуда бабушка, бывало, — В ее глазах всегда печаль — С таинственностью вынимала Свою узорчатую шаль.