То есть Мавзолей не рассматривается вообще как захоронение. Немцов сказал “захоронить”, а не “перезахоронить”. Ленин в Мавзолее — это просто труп, лежащий на площади. Такая точка зрения тоже актуальна, но, к сожалению, для массового сознания покойник, смерть которого окутана тайнами, вовсе не обязательно должен быть похоронен на общем кладбище. В народе распространен слух, что Ленина отравил Сталин. А умершие неестественной смертью назывались на Руси “заложными” покойниками. А “народ повсюду избегает хоронить заложных на общем кладбище”7. “Заложный” покойник должен лежать либо в “чистом поле”, либо “в овраге”, либо на дне омута: “В Древней Руси трупы лиц, умерших неестественною смертью, не хоронились обычным способом в земле... и не сожигались...”8 По мнению Д. К. Зеленина, это “особый способ надземного погребения”9. А его удаление из такой своеобразной могилы может интерпретироваться как страшное кощунство, которое, по народным поверьям, может привести ко всевозможным бедствиям.
Как видим, при любом подходе все ссылки на необходимость захоронения тела натыкаются на народное восприятие его либо как уже захороненного, либо как находящегося в процессе обряда прощания с телом, либо как не нуждающегося в захоронении вообще.
Еще один важнейший недостаток всех предложений по решению проблемы захоронения-перезахоронения Ленина — это полное отсутствие адекватного идеологического оформления того “нового” места захоронения, куда должно быть перемещено тело. Это новое место должно быть для массового сознания не менее, а более “значимым”, нежели прежнее. Идеологический центр не может быть уничтожен. Он может быть только перемещен. Причем ценностный статус его должен быть сохранен. Между тем желание убрать тело Ленина с Красной площади часто основывается на интерпретации его как “плохого”, то есть это — желание убрать “ненужное”, “вредное”. Но если Ленин — “плохой”, если он не отпетый, не причастившийся, “заложный” покойник, то он может быть перемещен только в “плохое” место. Здесь есть, как видим, определенное противоречие. Для того чтобы перезахоронить его в “хорошем”, “лучшем” месте, нужно признать его тело “хорошим”. А для этого в нынешней ситуации “православизации” государства придется свершить множество обрядовых действий, отпеть Ленина и похоронить чуть ли не как “святого”, построив для него, к примеру, специальную часовню. Что, в общем, тоже невозможно в нынешней политической ситуации. Но перезахоронить тело, не решив всех этих “пограничных” проблем, тоже нельзя.
Собственно говоря, здесь мы сталкиваемся еще и с проблемой политизации “мертвого” тела, пересекающего границу “жизни”. Споры о том, можно ли трогать тело Ленина, очень напоминают западные разговоры о том, можно ли использовать тела людей для тех или иных целей, например, в качестве доноров или музейных экспонатов. И вообще, кого считать уже умершим, а кого нет. Для кого-то Ленин жив до тех пор, пока не прекратился обряд прощания с телом. А для кого-то он умер тогда, когда перестал быть “вождем”, то есть задолго до “мозговой смерти”. Сегодня на Западе граница “смерти” передвинулась далеко вперед, когда остановка сердца, дыхания, отсутствие рецептивных функций вовсе не являются критериями “прекращения жизни”. Но и новые критерии “мозговой смерти” живы лишь до тех пор, пока технологии пересадки не шагнут еще дальше. Государство же начинает претендовать на тела визуально живые, но юридически “мертвые”, начинает распространять права собственности на их “живые” органы.
В России, наоборот, граница “смерти” ушла далеко назад. Государство на практике уже слабо интересуется больными, увечными, инвалидами, паралитиками, коматозными, находящимися при смерти, пропавшими без вести и прочими категориями нетрудоспособных граждан. Создается иллюзия, что в политическом смысле русский человек “умирает” если не в момент утраты трудоспособности, то уж, во всяком случае, задолго до “клинической смерти” в ее европейском понимании. Подобный идеологический стиль политизации тела не может не влиять отрицательно на продолжительность “жизни”, на статистику “смертности”. Проблема отношения к тем, кто уже “не совсем жив”, — это, таким образом, именно политическая проблема. Здесь много подтекстов, связанных с рецепцией ритуального, но очень мало биологического.