“Декларация о городе”. В первой главе Петровский развивает идею Николая Пиксанова, одного из основоположников современного городоведения, о том, что на всех участниках культурного процесса — выходцах из областных культурных гнезд — есть “свой особый отпечаток” (воронежский, одесский, киевский), некая печать принадлежности к определенному гнезду русской культуры, и без учета этого “общего знаменателя” трудно понять характер их творчества.
Это утверждение, в отношении Булгакова, как и в отношении Кольцова, Багрицкого, Катаева представляющееся бесспорным, для других случаев нуждается, как нам кажется, в оговорке. Вот, например, Корней Чуковский — “писатель из Одессы” (по аналогии с тем, как называли в Москве Булгакова — “писатель из Киева”). Но Одесса так мало значила для него! Почти ничего. А другому “писателю из Одессы”, тоже миновавшему “влияние культурных гнезд” — Лидии Гинзбург, — как-то сказал с некоторым удивлением Борис Эйхенбаум: “Не понимаю... как это вы могли от моря, солнца, акаций и прочего приехать на север из Одессы с таким запасом здравого смысла? Если бы я родился в Одессе, то из меня бы, наверное, ничего не вышло”. Можно и другие имена назвать...
Очерчивая исследовательское поле своего сочинения, о трудностях, пробелах, “пропущенных главах” булгаковской биографии Мирон Петровский говорит уже на первых страницах.
“Киев времен детства и юности Булгакова... оказывается... сплошной terra incognita. Так, между первой и второй главой следовало бы поместить воображаемую главу „Коллекция Первой гимназии”... а в четвертую главу (о киевских театральных впечатлениях Булгакова) мысленно поместить раздел о киевской эстраде и ее замечательном порождении — Александре Вертинском, чьи песенки стали одним из сквозных лейтмотивов булгаковской прозы...” — пишет, как бы заранее оправдываясь перед читателем, Мирон Петровский. Но нигде не добавляет, что эти “пропущенные главы”, его же перу принадлежащие, в некотором смысле существуют: реальная глава “Киевский гимназист сто лет назад” (о киевской Коллегии Павла Галагана) в его книге “Городу и миру” (1990) — выразительная параллель “воображаемой главе” о Первой гимназии (можно предположить, что в главе шла бы речь не только о ее замечательной коллекции, но прежде всего о насыщенном культурном растворе заведения, где и могли выкристаллизоваться таланты, подобные булгаковскому). В той же книге есть и глава о “замечательном порождении киевской эстрады” А. Вертинском, содержащая и булгаковские обертоны.
“Происхождение мастера”. Проблема булгаковских источников становится композиционным стержнем всей книги и задает движение ее сюжета.
“К самому популярному... источнику — Писанию — Булгаков... приникает чаще всего. Высочайший, сакральный „источник” оказывается вместе с тем и самым демократическим, снимая этой своей двойственностью противоречие между „высокими” и „низкими” источниками творчества Булгакова”.
Библейский, сакральный “подтекст” просвечивает, оказывается, во всех — даже самых “светских” по теме — вещах Булгакова. Мы видим, как это происходит во всех срезах его художественной структуры — от смыслового (“христологические” мотивы есть везде — от “Последних дней” до “Театрального романа” и от “Бега” до “Кабалы святош”; все любимые булгаковские персонажи — пророки; каждое сочинение Булгакова повествует о “последних днях” — крестной гибели на Голгофе) до лексического, фонетического (Пончик из “Адама и Евы” — это сниженное “Понтий”, Вестовой в “Беге” — “ангел” и т. д).
Тут возникает вопрос: был ли Булгаков мистическим писателем? Каковы были вероисповедные основы его творчества? На этот вопрос Мирон Петровский отвечает решительно и в то же время корректно. “Бог метафизики очень мало занимает Булгакова, но его чрезвычайно заботит Бог этики”. Булгаковские представления о Боге “внецерковны” — и близки к основам протестантской этики. “Киев... приучал Булгакова к концентрированным источникам... протестантской идеологии — этой „естественной” формы религиозности становящегося буржуазного города”.