Нельзя просто сказать «экстаз» или «любовь», они непременно превращаются в «процедуры экстаза», «процедуры любви». Героиня любовного романа предпочитает скорее умереть, «чем обладать любовным объектом в виде копулярной семьи или копулярных отношений обмена» (и как понятно ее нежелание вступать в столь омерзительную связь!). «Жест любви как жест жертвоприношения составляет ее (женщины. — М. Р.) примордиальную структуру». (Без тени стыда признаюсь в своем невежестве — я долго лазила по словарям в поисках последнего лексического шедевра и на всякий случай сообщаю: значит это всего-навсего «первичный, исконный», да и то в английском языке, в русском же функционирует исключительно как биологический термин и означает «зачаточный, зародышевый». То есть «жест любви» составляет зародышевую, или зачаточную, структуру женщины? Поди пойми феминисток!.. Весь курсив, кстати, мой.)
С заимствованной лексикой вроде бы все ясно, но жаль бросаться такими конфетками: «конструкт русской эмансипированной женщины Аполлинарии Сусловой в русской культуре сформирован как парадоксальный в терминах западной логики»; Вера Засулич, «очарованная когда-то Нечаевым, использовавшим интимные ритуалы и риторику любви»; «возможно, ключ к такому поведению А. Ф. Кони лежит в его сущностной… импотентности в качестве фигуры правосудия», «мужчина привлекает ее внимание различными активными действиями и перформативными постановками — в виде мужского тела генерала Трепова <…>; в виде справедливого и добропорядочного тела А. Ф. Кони»… На десерт предложим «функционирование своих естественных телесных функций», «ассамбляж наркотиков» и «уникальную микстуру сентиментализма и помпезности».
Вообще основной характеристикой стиля (и, видимо, мышления) Жеребкиной является тавтология. Это заметно как на уровне отдельной фразы, так и на уровне всего текста, строящегося по принципу бесконечного повторения одного и того же и часто теми же самыми словами, только расставленными в несколько ином порядке. «…смерть и полная аннигиляция жизни», «она воплощала собой структуру „инаковости“, „друговости“ <…> и являлась поводом для дискурсивного осмысления феномена друговости как такового», «из-за слишком абсолютного идеала абсолютной любви» — таким-то образом строится жеребкинский нарратив.
Но слишком тесное общение с передовым западным дискурсом оказало, по-видимому, роковое влияние на речевые функции автора вообще. Даже там, где, казалось бы, нет никаких подводных камней, он/она не вполне справляется с речевой задачей. «В то же время общее гносеологическое сходство <…> имеет существенные различия», «…восхищавшему не только Россию, но и весь мир за „открытие глубин“», «полноправная хозяйка акта присвоения», «полная, до изнеможения ежедневная работа в мастерской», «логика исключения себя и жертвоприношение собой», «знаменитая русский антрополог П. Г. Тарновская».
Порой, учитывая обсуждаемые в книге материи, Жеребкина добивается репрезентации весьма гривуазных смыслов — там, где, кажется, вовсе того не желала. «…момент встречи мужчины и женщины состоит из двух последовательных процедур — оглядывания и затем насильственного проникновения мужчины…» — да не бойтесь же! — «в женскую психику». «…во время встречи с Розановым <…> Суслова по-прежнему нравилась молодым мужчинам». «Марина Цветаева, родившая сына Мура, можно сказать, в результате гомосексуальной связи с Парнок», «…в Париже Сергей Маковский живет вместе со своей мамой», «…в ее лице мы имеем дело с дистанцированным, холодным и нечеловеческим партнером». Иной раз и вовсе теряешься — что бы такое автор мог иметь в виду? «…дурной запах ее промежностей» — то ли речь о женщине-уроде, то ли феминизм запрещает анатомию как таковую, то ли автор попросту не подозревает, что означает слово?
Из «Страсти» можно почерпнуть массу поразительных сведений. Досталось, в общем-то, всем, но больше всего, пожалуй, повезло Достоевскому. Автор, например, полагает, что «основными показателями „подлинной“ русской женской „души“ (прошу обратить внимание на кавычки! — М. Р.) у Достоевского становятся понятия женского тела и женской сексуальности <…>, которые легализуются в творчестве Достоевского после долгого запрета на изображение телесности в дискурсе „великой русской литературы“, в котором до него моральные ценности доминировали над телесными, а основным выразителем морального дискурса был другой знаменитый русский писатель-моралист XIX века Лев Николаевич Толстой». Что называется, попал так попал — из моралистов да прямо в объятия Арцыбашева.