А осень яблоком крутым и теплым спела,
пока в ней жизнь на сто ладов цвела и пела
и отзывалась на мою любовь.
Надо сказать также, в некоторых стихах поэтессы — пьесах, написанных после Бродского, есть явный отзвук его неподражаемой скептической тональности:
Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума!
И не то чтобы без толку, а все-таки мимо смысла,
едва светящегося, насколько позволит тьма,
пролетаю. Меня донимают числа,
буквы, заумный бред, лексическая шелуха,
благообразие формул, истерика, виртуальные сети.
В поле современной литературы Василькова — автор из числа тех, кто пытается возвратить художественному слову его эстетическую действенность, для чего использует она средства одической и романтической поэзии, хотя принципиально и отказывается от романтизма как мировосприятия, в пределах собственных текстов преодолевая пафос и порою демонстративно сталкивая в соседстве велеречивые стихотворные периоды с ироническими пассажами, а в свой богатейший словарь вбивая современные жаргонные выражения или жесткие научные термины.
Черпая из многих источников, Василькова радует внимающего ей разветвлением синтаксических построений, разнообразием ритмов с использованием классических размеров и сломом их, когда путем пропуска метрических ударений ускоряется движение стиха, вариациями рифмовки, щедрой звуковой организацией текста, — хотя кому-то поэтика ее может показаться избыточной.
Иногда впечатлению вредит стремление автора все до конца в стихах растолковать. Так, в прекрасном стихотворении о Крыме “Когда моя юность слонялась подростком дебильным...”, где говорится о вине перед крымскими татарами и караимами, которая отнимает у героини право на счастье любви:
Муллы и воители и караимские девы!
Какая банальная рифма — но все-таки где вы?
Чьи жесткие пальцы безжалостно сжались на горле,
Вас выдрали с корнем, развеяли, вымели, стерли:
Из люльки, из брачной постели, со смертного ложа... —
после выразительнейших строк:
Я эти останки за жизнь и любовь принимаю,
справляюсь с возвышенным слогом, а не понимаю,
что строки мои не моим откровением жарки —
они лишь подарок какой-нибудь старой татарки,
а все для того, чтоб она из иного предела
моими глазами на край свой несчастный глядела!
повторно появляются слова о “зверушке дебильной” (явный перебор), а прямое заявление о невозможности прощенья неподобающе легковесно.
Василькова — самозабвенный строитель текста, мастер описывать экзотические предметы и состояния:
Если в стеклянный шарик1 глядишься долго,
Опрокидываясь в глубину и меняясь в лице, —
Там плавает размагниченная иголка
С Кощеевой смертью, мерцающей на конце.
Но она умеет и обычное увидеть как новое резким своим художническим взглядом: “а в стеклянной банке живая дрожит звезда” — и бунтарски разбить устоявшиеся смысловые и образные представления, как, например, в стихотворении “Не отогреться на звездных, на резких ветрах...”, где поэт, обращаясь к Всевышнему, на свои вопрошания не получив “ни звука, ни знака в ответ”, оставленный Богом, говорит так о небесном своде, символическом вместилище Божества:
...звездное небо, как черный дырявый платок,
наспех наброшенный на соловьиную клетку.
Хотя у Васильковой формальные поиски, как правило, органичны, слишком дерзкие эксперименты в таком же роде представляются мне опасными с точки зрения затемнения смысла, и, на мой взгляд, версификационный азарт может грозить появлением невнятицы, когда установка на эмоциональное внушение преобладает над логикой текста.
Так, пространность метафоры в антимилитаристском стихотворении “В полдневный жар в долине Дагестана...” приводит, мне кажется, к искажению исходной идеи и смысловому сбою: “мой смрадный страх... дивясь уступкам матерей, / все матерел и, головой вертя, / — жрал мимо пролетающие пули, / как маленьких птенцов бритоголовых, / пока еще не выросших в солдат”. По моему представлению, если здесь подразумевается готовность матери защищать сына от гибели — вплоть до физического поглощения смертоносного свинцового града войны, — то сильная гипербола не работает на исполнение заявленного замысла.