Выбрать главу

От простого, от мягкого желтого колоса ржи?

Или как посмотреть?

От забвенья и лжи?

*       *

*

М. Саввиных.

Ударит ветр осенний, пронесет

листву над крышами, и птицы мигом

под крыши спрячутся, тайком толкуя

о предстоящем перелете... провод,

оторванный от старого столба,

ударится в другой и обовьет.

И отчего-то станет в шуме этом

тоскливо сердцу, хоть и мы с тобою

здесь остаемся, не летим далёко,

но свет мигает, телефон молчит,

и потерялась записная книжка.

Да, впрочем, адреса моих друзей —

их двое на земле еще осталось —

я помню...

                                   Напишу сегодня снова,

что под пером не слушается слово,

как ртуть бежит, сгорает вдруг, как спичка,

подмигивает, как в окне синичка.

Коль сказано — в начале было Слово,

то и в конце не избежать иного.

Оно уже не наше — Боже правый,

мы счастливы Твоей единой славой.

Напоены Твоей рекою млечной,

разведены Твоей любовью вечной...

*       *

*

Наш самолет кружился три часа,

как коршун, накренясь над темным полем.

Про совесть я подумал — нечиста...

Что происходит, я мгновенно понял.

Но летчики, спалив свой керосин,

стальную дуру посадить сумели.

И вот стою в слезах среди равнин.

Так сладко жить безгрешным средь метели.

Внуково.

23.11.2000.

Уже открыт новый счет...

17.1.93.

же открыт новый счет, и семнадцатое число исчезает. Истечение срока.

Минуешь, проживаешь день, как преодолеваешь пространство. От дома до редакции, оттуда — дважды, а то и трижды в неделю — к своим родителям. Да и в редакции тоже помимо времени — пространство, иногда необязательное, но я все иду и иду. Может быть, я ошибся, не уйдя в “Дружбу народов”. Двенадцатого я выступал там с годовым обзором журнала (новые времена: заплатили десять тысяч; дважды я выступал с такими же обзорами “ДН”, но тогда никому — ни им, ни мне — не приходило в голову, что возможна или нужна какая-то оплата), а потом было “угощение”, и мы долго разговаривали, засиделись с Леоновичем, Холоповым, Зайонцом, а до этого с Денисом Драгунским, Медведевым (приехал из Душанбе, ведет публицистику) и другими сотрудниками. Тут-то я понял, что они избрали бы меня много охотнее, чем Пьецуха. Виделся тогда же с В. Кондратьевым, К. Щербаковым и др. Написал для своего журнала сочинение под названием “Иллюзия чистого листа”. <...> Теперь-то я понимаю, как люди, о которых читал, умирали в бедности. Богомолову понравилась моя фраза из новогодней поздравительной открытки, которую я ему послал. Что-то в таком роде: пламенные строители капитализма не менее отвратительны, чем пламенные строители развитого социализма, но главное — это одни и те же люди.

Часто вспоминаю Кострому и жалею о той жизни. Умом понимаю: что-то бы там в моем положении изменилось бы; может быть, стал бы депутатом или как-то иначе ввязался бы в политические игры <...> В первые январские дни заходила Лариса Бочкова, привезла первый номер “Губернского дома” с моей статьей. Вот, остался бы, выпускал бы журнал или редактировал газету — вполне может быть. А теперь сохраняю верность — из чувства сопротивления, и тут Виталий Семин прав, — едва выплывающему изданию и нескольким людям, которых не хочу бросать. (И ведь понимаю, что некоторые из них, если прижмет нас сильнее, бросят кораблик, и все равно — примера не покажу: пусть глупо, но подыгрывать новым временам с их законами не хочу.)

Читаю В. Астафьева — роман “Прокляты и убиты” (“Новый мир”). Астафьев излишне уверовал, что роман ему по силам. В этом — первое несчастье. Второе — он привнес в изображение далеких дней и тогдашних людей то, что хуже сегодняшнего знания, — сегодняшнюю озлобленность и несправедливость; сегодняшний публицистический обжиг старой, давно затвердевшей глины; его прежние срывы в злобу и мстительность превратились в норму повествования; оснастив же текст подлым матом, он усугубил изображаемое и всячески нагнетаемое, концентрированное непотребство; не умея вести сразу несколько героев, как бывает в романах, и удерживать их на сюжетной привязи, он сочинил скорее тенденциозный “физиологический очерк” (нет, недотягивает даже до уровня Сергея Каледина), чем что-либо художественное; уверенность обличения, с какой он пишет, казалось бы, исключает предположение о какой-либо растерянности, да и здравый смысл редко когда ему надолго (в тексте) отказывал, и тем не менее в “диагнозе” слово “растерянность” должно быть непременно. В таких случаях художника спасает, по-моему, спасательный трос классической традиции: тебя стаскивает ветер, а ты, как на Севере, держишься за трос и идешь дальше, и потеряться становится невозможно1.