Разворот (от нон-фикшн к просто фикшн) разочаровал даже тех, кто был уже заинтригован и личностью, и судьбой автора — загодя, по журнальному варианту “Белого на черном”. От книжного полного издания ожидали подробностей, тем паче что в “Иностранке” первопубликация называлась иначе: не “Белое на черном”, а “Черным по белому”. Черным по белому пишутся мемуары, а не романы, даже автобиографические. Впрочем, и в автобиографии, пусть и беллетризованной, не должно быть пробелов, ни черных, ни белых. А тут, у Гальего, пробел за пробелом, причем на самых судьбоносных поворотах сюжета. Как выжил — почти понятно. А вот как выбился в люди? Что делал в Америке? И почему там не остался? И так далее, и так далее… С теми же вопросами набросились на призера и интервьюеры, но, не получив ответов, заскучали и “отлипли”. Даже сверхпрофессиональное радио “Свобода”, славящееся умением разговорить самого неразговорчивого, осталось при дырке от бублика. Рубен Давид Гонсалес Гальего упорно стоял на своем: “Белое на черном” не его уникальная автобиография, а роман, написанный хотя и по личным мотивам, но об общей судьбе.
Честно говоря, до знакомства с книжным текстом “Белого на черном” упорство автора и мне казалось несколько нарочитым и даже отчасти лукавым. Журнальный вариант до меня не дошел, а новомирская рецензия на него рекомендовала текст Гонсалеса Гальего как “превосходный образец мемуарной прозы, написанный русским языком просто и спокойно, каким рассказывают сказки на ночь”.
Прочитав книжку, я вынуждена была признать правоту лауреата. Да, пусть и маленький, но роман, вот только не автобиографический, в расхристанном — все на продажу — исполнении, а роман воспитания, жанр, когда-то необычайно популярный, а ныне настолько старомодный, что, кажется, почти обречен снова войти в моду.
Андрей Устинов, автор послесловия к “Лету в Бадене” Леонида Цыпкина, утвердив этот роман на “роль эпилога, завершающей главы в эволюции „великого русского романа””, все-таки несколько смущен тем, что он по своим формальным признакам и, главное, из-за невеликого объема (“Прежде всего это очень короткий роман”) как бы не соответствует предполагаемой и налагаемой на него творческой задаче. На мой же взгляд, краткость в данном случае в оправдании не нуждается. Во-первых, потому, что роман-эпилог и не должен быть длинным. А во-вторых, потому, что “Лето в Бадене” столько же эпилог, сколько и пролог. Недаром маленький шедевр Леонида Цыпкина сразу и без всякой натуги вписался в текущий литературный процесс, в самодвижение русской прозы, вектор которого я бы навскидку, на глазок определила так: от Милорада Павича к Антону Павловичу. А это в числе прочего предполагает, что книга маленьких рассказов может быть большой, повесть — какой ей заблагорассудится, а вот настоящий роман — непременно очень коротким. Благо ни авторский гонорар, ни продажная цена книги от листажа теперь почти не зависят.
Зори над распутьем
Валентин Распутин. Дочь Ивана, мать Ивана. Повесть. — “Наш современник”,
2003, № 11.
Леонид Зорин. Забвение. Маленький роман. — “Знамя”, 2004, № 1.
После первого беглого отзыва в “Огоньке” я все собирался подробней и основательней написать о новой повести Распутина, но что-то мешало. Что именно — стало ясно после публикации зоринского “Забвения”, вещи, казалось бы, не имеющей к Распутину, его стилистике и проблематике, уж вовсе никакого отношения. Но коль скоро мы пока еще живем в мире бинарных оппозиций — разговор об этапной и в каком-то смысле итоговой повести “почвенника” немыслим без тоже, можно сказать, итоговой повести либерала. Эти вещи высвечивают друг в друге главное, не осознаваемое, быть может, и самими авторами: окончание двадцатого века, полное и бесповоротное. Скомпрометированность и неполноту прежних идеологических обозначений, отпадение ярлыков, выход русской истории на новый… не скажу пока еще “виток”, ибо спираль не просматривается, но уж точно на очередной круг.
Оппозиция тут действительно бинарная: что общего между шестидесятишестилетним прозаиком Распутиным и семидесятидевятилетним драматургом (и уж только потом прозаиком) Зориным? Распутин по умолчанию считался талантливейшим из “деревенщиков” — это признавали даже “горожане”, для которых в силу его городского происхождения и высшего филологического образования он был почти своим. Зорин ни к какому клану сроду не принадлежал — положение его очень обособленное. Это хорошо для независимости, но плохо для славы. Сквозной персонаж Распутина — сельский страдалец. Сквозной персонаж Зорина (говорю о прозе, а не о драматургии) — скептически настроенный представитель городской элиты, остряк, завсегдатай московских салонов, коллекционер антиквариата и амурных приключений, “трезвенник”, неучастник, писатель или адвокат. “Дочь Ивана, мать Ивана” — калька “Ворошиловского стрелка”, история простой и русской (такой олеографически простой и прокламированно русской, что неудобно за хорошего писателя) женщины Тамары Ивановны, своими руками пристрелившей растлителя дочери (кавказца, разумеется) в условиях тотальной коррумпированности и импотенции иркутской милиции. “Забвение” — продолжение давней и самой удачной покамест повести Зорина “Алексей”, вечная зоринская история встречи преуспевающего скептика и пассионарной революционерки. Тут и намечается первое сходство: оба автора снова и снова разрабатывают свой сквозной сюжет.