Он вспомнил, как однажды сказал отцу, что хочет со временем уехать на, как он выразился, Запад. “Ну и дурак!” — сказал тогда отец.
Он посмотрел опять на своего позднего гостя. Тот улыбался, как умел улыбаться только отец, и сказал по-немецки так, что он понял: “Ну и как ты? Счастлив?”
Отвечать было бессмысленно. Сидевший напротив него человек был так бесконечно далек от него, что мог быть кем угодно. Он был дальше, чем был сейчас отец. И это почему-то тревожило.
После некоторого размышления наш эмигрант понял, что его тревожит сама возможность быть дальше того мира, в котором пребывал теперь отец. Раньше он думал, что дальше никакого “мира” быть не может. Выходило, что может. И что в этом отдаленном мире находятся его ночной посетитель и до некоторой степени и он сам, эмигрант.
“Значит, прав был отец? Дурак?” — заключил он. Вероятно, он только потому и видит этого странного гостя, что забрел неведомо куда. “Дурак”.
— Я намерен вернуться в Россию! — сказал он вдруг гостю и собрал фотографии.
Гость закивал, словно понял, словно этих слов и ожидал от него и для того, собственно, и приходил. Он суетливо засобирался.
Он долго прощался на пороге, а провожавший его наш эмигрант никак не мог понять, почему самый близкий ему человек уходит.
Отец ушел.
А он понял, что ему, вероятно, придется возвращаться в Россию. Иначе ему никак не попасть туда, где теперь находится его отец...
ЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ
Перед тем как уехать надолго за границу, он сдал две комнаты из трех в своей квартире. Третью комнату запер, закидав туда свои вещи и частично вещи отца, что оставались после его смерти, — бумаги, книги, словари, старый арифмометр и “костяные” архистарые счеты (на память) и даже драное кресло, в котором любил сидеть отец, хотя оно давно просилось на свалку.
Чета аспирантов, что сняли квартиру, смотрела с любопытством.
— Ради этого старья вы готовы потерять в деньгах? Три комнаты можно сдать подороже.
— Считайте, что тут будет жить мое второе “я”, — хмуро пошутил он. Он вообще с радостью не сдавал бы, да деньги были нужны на отъезд.
Как и ожидалось, он вернулся. Промыкавшись на чужбине несколько лет, лишь изредка наезжая в Россию, он не выдержал и воротился.
За предыдущие свои наезды он не навещал сданного внаем жилища, ограничивался звонками, останавливался у друзей, — так ему было удобней. А в уголке сознания жила неприязнь к чужим, хозяйничающим в родных его стенах людям.
На этот раз он предупредил их, что возвращается и аренду прекращает. Они расстроились, стали уговаривать продлить: “У вас же есть комнатка, как-нибудь поместимся!” Он был непреклонен и попросил съехать, а ключи оставить соседям.
Через месяц он приехал с одной сумкой, ткнулся к соседям. Они молча отдали ключи — выразили неодобрение его прибытию, как раньше выражали неодобрение его отъезду. Их амплуа образцовых соседей и коренных насельников этой дыры было — неодобрение.
Он открыл квартиру, поморщился. Сквозь чужие запахи с трудом пробивался забытый свой — табака, отцовских книг и его болезни, специфический. Он все-таки еще держался до сих пор.
Там и тут валялись ошметки схлынувшей временной жизни молодой пары: кассета с бородой узенькой пленки, варежка с одной руки, сломанный зонт, бессмысленная брошюра — кажется, свидетелей Иеговы, призывающая прямо в праведность и транзитом в рай.
Дверь его комнаты стояла запертой.
“Представляю, какая там пылища! Лучше пока не соваться”.
Он прошел в кухню, нашел беспризорную кастрюлю, поставил на газовую плиту, чтобы приготовить чай, — чай у него хватило ума захватить.
Сел на стул у стола, который помнил отца. Посмотрел на дохлых мух на подоконнике, на окна дома напротив, такого же серого, невзрачного, с казенными какими-то балконами и рухлядью на них, сохнущим бельем, и с ужасом понял, что пяти последних лет как не было, словно их вычеркнула чья-то безжалостная рука. Пустота. Дырка.
А они ведь были!
Где отец?
Где Кёльнский собор? Париж?
Где он прежний? Неужели вот этот человек за столом, который сидит в пустой гулкой квартире и не понимает, кто он, и есть ОН?