Это событие обозначено эпиграфом из Державина, которым Пушкин предварил беловую рукопись, — из послания “Евгению. Жизнь Званская”: “Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?” (связь поддержана не только самой темой, но и рядом конкретных реминисценций — “лето красное”, “незримый рой гостей”). В “Осени” мы становимся свидетелями таинства творчества, соучастниками того, как “пробуждается поэзия” в душе, в “дремлющем уме” поэта.
Стихотворение, определенное Пушкиным как “отрывок”, начинается внезапно (“Октябрь уж наступил...”) и обрывается рядами многоточий. Первые девять строф — это “прозаическая поэзия” (Ю. М. Лотман)3 — ряд прозаически конкретных картин, фиксирующих со всеми живописными и неживописными подробностями смену времен года, состояний природы и состояний человека в ней. Этот ряд картин держится на многочисленных глаголах движения и действия и воспринимается как большой, сложный, детализированный процесс, называемый течением жизни, — но за ним и благодаря ему происходит на пространстве стиха и другой процесс, внутренний и таинственный, — приятие и накопление жизненных впечатлений творческим сознанием поэта. За видимой простотой текста проступает вмещенный в отрывок образ мироустройства с творящим человеком в центре. Фрагмент о временах года разомкнут в масштаб почти вселенский — благодаря вошедшему в стихи движению времени, совпадающему с потоком поэтической речи, и субъект речи осваивает это бесконечное время-пространство бытия, чтобы, вобрав в себя его энергию, породить совсем новый, собственный, поэтический мир. Все движение текста, вся внутренняя динамика “Осени”, с замедлениями и ускорениями жизненного ритма, телеологически устремлены к событию последних строф, в которых набранная жизненная энергия преобразуется в творческий порыв, разложенный Пушкиным на его таинственные составляющие. Событие стиха происходит на наших глазах — внешнее превращается во внутреннее, проза жизни и поэзия жизни претворяются в стройные октавы шестистопного ямба. На границе IX и X строф меняется вектор процесса — уже не внешний мир входит в душу поэта, а его внутренний, пробужденный творческий мир ищет способа воплотиться:
X
И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем —
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
XI
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
XII
Плывет. Куда ж нам плыть?...................
................................................
................................................
Из самоанализа, учиненного поэтом, мы попали в само событие творчества, о котором нигде еще с такой полнотой и так откровенно не рассказывал Пушкин, как в “Осени”, — только здесь завеса приоткрыта, тайна явлена. На прозаический аналог последних строф “Осени” указал Н. В. Измайлов — это рассказ о минутах поэтического вдохновения Чарского в “Египетских ночах”: “...Чарский чувствовал то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли. Чарский погружен был душою в сладостное забвение...”4 Близость прозаического и поэтического текстов только оттеняет уникальность “Осени” как самооткровения творчества — в ней процесс совмещен с его описанием, вдохновение синхронно анализу и событием стиха становится само событие стиха.