Выбрать главу

Ключевое слово жизни — память: где утрачена память, там узнавание невозможно — этой темой закольцовано стихотворение, об этом его начало и конец. Поэт “слово позабыл”, он не может вернуть себе память и “радость узнаванья”, и его ласточка, его “мысль бесплотная”, остается в царстве теней. Таков простой сюжет, и стихотворение, на первый взгляд туманное, на поверку, при внимательном чтении, как и многие стихи Мандельштама, оказывается простым, ясным; “тумана” он сам боялся — так же, как “звона” — звука небытия, и “зиянья”, то есть пустоты. Воспоминанье “стигийского звона” на губах, которым завершается стихотворение, — мотив глубоко мотивированный в системе мандельштамовских образов, это тоже знак и отзвук нерожденного слова, тогда как шевелящиеся губы всегда означают у него процесс сочинения стихов14.

Стихотворение выстроено логично и строго — и при этом само себя опро­вергает, потому что событие творчества в нем происходит вопреки сюжету. О несостоявшихся стихах мы читаем в стихах абсолютно состоявшихся, совершенных и к тому же характерных для поэтического метода Мандель­штама. Каких только источников и подтекстов здесь не обнаружено! — “монтаж текстов Гомера, Вергилия, Апулея и др. — с включением некоторых моти­вов вазовой росписи”15, отсылка к “категориям „Поэтики” Аристотеля”, “близость к „Письмам о русской поэзии” Гумилева” и стихотворению Шилейко16... Аониды, как известно, пришли в это стихотворение не из античной мифологии, а от Пушкина17, а сам сюжет связан с оперой Глюка “Орфей и Эвридика”, которую, в постановке Мейерхольда, Мандельштам с Ольгой Арбениной слушали осенью 1920 года. Не забудем “Ласточек” Державина и Фета — и для образного творчества самого Мандельштама как будто уже не остается места. Но при этой грандиозной “упоминательной клавиатуре” (“Разговор о Данте”, 1933) о “Ласточке”, как и обо всей поэзии Мандель­штама, можно сказать словами Гумилева: “<...> редко встречаешь такую полну­ю свободу от каких-нибудь посторонних влияний. <...> Его вдохновителями были только русский язык <...> да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль.

Эта мысль напоминает мне пальцы ремингтонистки, так быстро летает она по самым разнородным образам, самым причудливым ощущениям, выводя увлекательную повесть развивающегося духа”18.

Чужое претворяется в свое так же таинственно, как тоска о неродившемся слове становится стихами. Мертвая ласточка оживает в стихах, как будто на нее брызнули живой водой, и остается в нашем сознании как “нежный и хрупкий образ души, свободы, поэзии”19.

 

5

Владислав Ходасевич. “Ласточки”

Имей глаза — сквозь день увидишь ночь,

Не озаренную тем воспаленным диском.

Две ласточки напрасно рвутся прочь,

Перед окном шныряя с тонким писком.

Вон ту прозрачную, но прочную плеву

Не прободать крылом остроугольным,

Не выпорхнуть туда, за синеву,

Ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным.

Пока вся кровь не выступит из пор,

Пока не выплачешь земные очи —

Не станешь духом. Жди, смотря в упор,

Как брызжет свет, не застилая ночи.

18 — 24 июня 1921

 

Когда Ходасевич писал это стихотворение, он уже наверняка знал “Ласточку” Мандельштама — они были соседями по ДИСКу, где все сочиненное становилось тут же общим достоянием; известно, что Мандельштам раздаривал автографы “Ласточки” прежде, чем она была опубликована в сборнике “Дом искусств” (1921, № 1, ноябрь). А раз Ходасевич знал ее, то не мог не учитывать и не помнить, когда сочинял своих “Ласточек” — всего через несколько месяцев после Мандельштама. Можно предположить и большее: не к нему ли обращается Ходасевич во втором лице, не ему ли адресует свои императивы — “Имей глаза...”, “Жди, смотря в упор...”? Прежде всего, конечно, это разговор поэта с самим собой, но вместе с тем мы слышим полемический тон и чувствуем, что его задел, побудил к стихам какой-то внешний повод.