Есть вещи, которые в воспоминаниях Радзишевского обидны и мне. Когда он, например, оправдываясь перед гипотетическим собеседником за недостаток смелости, пишет, что в “Литгазете” контроль начинался уже с заведующего отделом, который, прежде чем завизировать статью, “будет читать слово за словом, вычеркивая и вписывая все, что сочтет нужным”, я не могу не подумать о том, что в течение по крайней мере семи лет, когда после ухода Кости Черного Радзишевский занял его место, я визировала его статьи и ни разу слова оттуда не вычеркнула — не то чтобы что-то вписывать.
Но главное, что меня огорчает у Радзишевского, — это не неточности, а сам образ газеты.
“Видел однажды, как плакал дежурный редактор, заместитель главного, которому цензор указал, что в статье Владимира Солоухина Тургенев выставлен барином побогаче пушкинского Троекурова, — вспоминает Радзишевский. — Вдобавок на полосе стояла фотография усадебного дома в Спасском-Лутовинове, тоже не похожего на бедняцкую лачугу. Надо же было прозевать такой подкоп под репутацию русского классика, приравненный к разоблачению военной тайны!”
Вот не могу себе представить эту картину — и все тут. И не только потому, что цензор в “Литературной газете” был вовсе не главной и грозной фигурой, а этакой серенькой молчаливой мышкой, сидящей в крохотной комнате. В просторный кабинет ведущего редактора он входил бочком, как в кабинет начальника. Его право было потребовать, чтобы в статье сняли название города Тьмутараканск (видимо, потому что там был секретный завод), чтобы не публиковали фотографию, сделанную с вертолета, или даже не называли цифры улова рыбы на Дальнем Востоке — в соответствии с параграфами какого-то там устава о соблюдении гостайны, но идеологические вопросы Чаковский и Сырокомский решали в ЦК, и если бы цензор вздумал и тут проявлять прыть, его бы окоротили. Но не верю я в плачущего от замечания цензора дежурного редактора не потому, что цензор был фигурой мелкой, а потому, что это противоречит всему духу той “Литературной газеты”, в которой я работала.
Нет, я ее нисколько не идеализировала. Скорее стыдилась того, что в ней печатаются материалы, прямиком поступающие из КГБ или состряпанные в газете под давлением этой организации, что первая тетрадка находится под контролем одиозного руководства Союза писателей. Но я знала также, что общественное мнение газеты эти материалы не одобряет, что в газете много талантливых людей, которые вовсе не выслуживаются перед властями, а, наоборот, находятся с ними в конфронтации, что в ней царит атмосфера терпимости, что в ней нет страха и доносительства, что перед начальством никто не стоит навытяжку и не трепещет — это не принято, а на планерках и летучках говорят то, что вздумается, а не то, что хочет слышать партийное начальство.
Я пришла в “Литературку” в известной степени случайно, после аспирантуры, надеясь перебиться здесь до защиты, и пребывала первые несколько лет в ощущении, что вот-вот я газету покину. Года через три такой случай представился: меня пригласили в хорошее издательство. Перед тем как представить редакции, проинструктировали: с этим нельзя говорить доверительно — возможно, он стукач, с другим нельзя ругать начальство — он дружит с главным редактором и ему наушничает, а в присутствии четвертого нельзя хвалить пятого — они в лютой вражде. Господи, да зачем я полезу в этот стакан, полный мухоедства, подумала я. Уж в своей-то газете я могу говорить с кем угодно и о чем угодно, не боясь никакого доноса, и ругать начальство сколько влезет. По газете ходила байка, как Виктор Веселовский, возглавлявший “Клуб 12 стульев”, изрядно подвыпив, поносил Чаковского, не выключив линию селекторной связи, так что в кабинете Чаковского было слышно каждое слово. Чаковский послушал-послушал, да и… послал к Веселовскому секретаршу с рекомендацией отключить селекторную связь. Озабоченный крупной советской карьерой, Чаковский имел еще и честолюбивые претензии быть хозяином фрондирующего, либерального, знаменитого и влиятельного издания и не опускался до сведения мелких счетов со своими сотрудниками. Да, в общем, не слишком их и замечал.