Выбрать главу

Или в другом стихотворении (курсив мой. — О. Д. ):

когда я держал тебя над собой а потолок разверчивался до скорости вселенской юлы

тогда

с каждым толчком

с каждым проникновением

во мне появлялся новый младенец:

маленький краб, карабкающийся прочь от своего

страха,

маленький рак крови,

маленькая ненависть, обида, горечь, страсти —

въедливые существа похожие на эльфов со сказочно водянистыми, печальными

глазами…

“Общий язык” тут, естественно, — само это встречное, заворачивающееся (как воск) имитирующее движение: кружение-верчение-вращение. И кто кому подражает: юла (потолок) — героине или, наоборот, героиня — потолку (юле)? “В мире, где голова начинает кружиться от невидимого вращения, — мир кажется неподвижным…” (покой как форма вращения ); “А голова моя крутится, как земля вокруг своей оси…” и т. п. Танец, в котором рождается мир (или сменяющие друг друга миры ) — что-то вроде калейдоскопа (кто помнит из общего детства: труба, всегда прячущая в себе тайну, с одной стороны смотришь, с другой, на дне, — разноцветные камешки; крутишь, а они складываются по-разному, в неповторяющиеся, или так кажется, узоры; трубу, вопреки обыкновению, распотрошить страшно: что там на дне? и откуда они берутся? ). И обеспечивающий вращающемуся миру парадоксальную устойчивость танец — в вечном наклоне и падении.

Тощая девушка

Пела и танцевала

О том, как за ней следят — напевала

О том, что в мыслях космический аппарат —

Танцевала

А потом закрыла глаза и до больницы

не открывала

(“Таблица умножения”, из книги “Станция Ипанема”)

девушка поднимает руки <…>

она танцует в осином гнезде, гремящем

внутренними и внешними взрывами.

Белая футболка в неоновом свете горит как сверхновая,

танцующая запрокидывает голову…

(“Пьяцца, Флоренция, Фьорентина”, 5; из книги “Бедные белые люди”)

(Рождение мира, сопровождаемое катастрофами — или из катастроф. ) Настойчиво воспроизводящаяся, совершенно мифологическая картинка. И это живопись — в большей степени, чем театр. Изображенное, застывшее движение .

В стихотворении “Августин” мир создает “больная психиатрического отделения”: “она хочет, / чтобы в каждой лампочке воссиял вольфрам <…> и указывает / изогнутым как та самая вольфрамовая нить мизинцем / на мое лицо: „Августин. Будет имя ему — ‘августин‘”…” Пророчествует? Заклинает?

“Августин, — добавляет Светлана, — не наступает,

поскольку

пыль должна улететь с каждой лампочки

(может, она упорхнет от жары),

чтобы вольфрам беспрепятственно воссиял, как дорогое солнце <…>

да раскалится вольфрам!” —

легенда о наступлении “августина” и пришествии “вольфрама”. Изогнутая вольфрамовая нить — начало завихрения (или его обрывок). Августин здесь — название времени, периода, эона. И это не только имя известного писателя и епископа, но и героя или автора (автора-героя) песенки-танца (превосходная мелодия для часов с кукольными появляющимися под нее фигурками времен рококо, XVIII век) о чуме, смерти и радости, что-то среднее между пушкинской “песенкой” “Если жизнь тебя обманет…” и его же песней Председателя в “Пире во время чумы”. Возможно, создание мира (миров) есть вообще форма неизлечимой болезни Творца (“Светлана, больная психиатрического отделения, ей невозможно помочь”).

А мы во встречном движении прочитываем стихи Афанасьевой “наоборот”, от основания — к острию пирамидки, восстанавливая “творческий путь”, да? Ну, лучше, — одну его тенденцию .