Дворец пуст, одни мы в нем. Вид на сад, цветы, клумбы, маленький водопад, декоративный, мостки к реке, за ней город, невидим, за ним океан, и так далее, вокруг света, за ним мы, в комнате, у окна, в сад смотрим. Пойдем, говорю, погуляем.
Солнце садится, бредем без дорог, земля голая, сморщенная, как ладонь старухи. Линии, бугорки, тропы. Где мы? В сердце? в уме? в жизни? Солнце течет вдали, как сквозь пальцы. Вниз тропа, в лог, несколько хижин в зарослях. Или заросли в хижинах? Люди все реже. Вверх, поворот, деревушка. На улице никого. Старуха, беззубая, пол-ладони во рту, обсасывает. Лицо в буквицах, как сгоревшая рукопись, теплый пепел. Хижина, полон рот детей, высунулись, как язык чумазый, — пекли картошку? Девушки, две, прыснули, отпрянули от окна и прильнули тут же. Глаза и косы. Старик вышел, стал, струю провожает взглядом, строг, грозен, запахивается. Идем, поворот, и вдруг: вот оно...
Вот оно, куда мы шли, оказывается. Поднимаем голову и не можем его охватить взглядом, это дерево. Будто глаза гудят, ветвясь, текут в небо. Не запрокинуть голову так, чтоб увидеть его целиком, удержать взглядом. Будто ты мураш, прилипший к его коре, там, далеко внизу, у земли, в ее маленьком круглом мире. А там, в ветвях, не листва — звезды, их шелест, средь бела дня, желтеющего, как бумага. И ящички деревянные покачиваются на веревках, подвязанные к нижним веткам. Кому кормушки? Богам нижним, дольним. Цветы в них, сласти. Покачиваются. Ни души. Лестница вверх на холм. Луч, последний, скользнул к нам, не дотянулся, смерклось. Ворота. Входим.
Храм горел. Горело все его тело, кроме головы. Чешуйчатой головы и смоляной шеи. Это было похоже на город в ночи с большой высоты, горящий город, свернутый в виде храма. Нет, потом ты сказала, потом — когда? — через века, долго падая с той высоты, пока не совпала с ним — взглядом, телом, пока сама не зажглась огнями. Они шли по периметру, опоясывая его с равными интервалами: язычок тьмы, язычок пламени; тысячеязыкий, трепещущий огнем от бурой земли до смоляной шеи. Нет, говоришь, тысячеглазый, видишь, с этими закатившимися зрачками, подрагивающими, будто спит и сны видит. Стоим, глядя, шагу ступить не можем. А он дышит, колеблется всеми веками своими, которых, кажется, больше, чем возраст земли, на которой стоит. Всеми своими снами, всей тьмой языков. Ни для кого. Ни души кругом. Спит. После нас, после мира. Спит, водит этими маленькими воспаленными зрачками в щелочках дыма, что он видит?
Сруб. Времен неведомых, нечеловечьих. В дохе сидит, вжав голову в плечи. В доху запахнут, горящую, тлеющую угольками. Обходим его. Это лампадки затеплены в пазах меж бревен. Через каждую пядь — жестяной желобок, фитиль, масло. Кто? Когда? Чтобы все их зажечь — жизнь мала. Дерево, стол, за поворотом. Сидит в отсветах за столом, перед ним книга, амбарная. — Год? — спрашивает, поднимая голову. Древесное лицо, блики. Пишет. — Звезды? — Пожимаем плечами. Листает книгу к последним страницам. Чертит, пишет. — Можно войти? — показываем на вход в храм. — Да-да, — говорит. — Через двадцать минут возвращайтесь. Сюда.
Горящий полог. Пещерный мрак. Камни, своды, кренящиеся колонны, разбредаются по углам. Впереди алтарь, дверь в скале: тяжелое слепящее золото, стиснутое камнями. Справа — ниша: очаг, котлы, чаны. Дрова горкой. Слева — такая же, симметричная: барабаны, бубны, дудки, вперемеж. И рядом — деревянные фигуры, крашеные, как с детских каруселей, друг на друге, вповалку: солдат с оторванным ружьем; пол-лошади, ржущей; кобра в стойке с расщепленной головой; Шива без головы, многорукий, на спине лежит, как жук, тело розовое, облущенное, псориазное. Никого в храме. Угли в костре тлеют. Стены пещерные. Будто обшит бревнами, одет в них, для формы. Лазы вверху, ступени к ним каменные, сглаженные, масляные. Прокопченные своды. Скамья. Сели. Тишь. Как в замедленной съемке ведро в колодец, бесшумно летим, разматываясь. Это не храм. А что? Кто, поправляешь шепотом. Вышли.