Выбрать главу

 

21/IV, 31. И Артем Веселый, и Гладков — оба были у Горького в Италии — бранят его. Артем рассказывает: быт Горького ужасен. Встают поздно — завтракают. Часа через два — едят. Часа через три — обед. Длится несколько часов — собирается много народа. Вино. Разговоры о пустяках. Когда же он работает? Черт его знает: урывками. Оба утверждают, что он мало читает, что все ответы на письма — по кратким резюме. Рядом с его виллой — дом для гостей. — Живет широко, многих кормит, кто приезжает. Но живет «для себя».

 

Статья Горького — об издательской работе, о недобросовестности и пр. в «Правде» и «Известиях» — вызвала шум в писательской среде33. Он справедливо вздул и ГИЗ и ГИХЛ — за безобразную работу, за неграмотных редакторов, за «прорывы» и пр. Но мимоходом он обругал нескольких писателей — так, <за> здорово живешь, походя, — среди них некоторых зря. Обругал, между прочим, и А. Окулова34. На заседании правления Союза он обрушился на Горького с бранью и упреками, говорил о том, что Горький гадил на революцию и т. д.35. Лидин — председательствовал — был в замешательстве и панике. Что делать? Выручил Эфрос, он внес предложение такого характера, что Союз не станет вмешиваться, что Окулов должен подать заявление, написать в газету — словом, что-то в этом роде. Но писательская публика — на стороне Окулова. Странная вещь: писатели Горького не любят, не терпят. О нем со злобой говорит Пришвин. С иронией — Сергеев-Ценский. С завистью и недоброжелательством — остальные. А друзья — кто они?

 

28/IV, 31. Асеев «двурушничает». Малышкин рассказывает, как в ЦК, во время беседы делегации Союза писателей со Стецким, лишь только упоминалось имя «Нового мира», Асеев неизменно врывался в разговор с недоброжелательными замечаниями. А приходит в редакцию — любезен, просителен, как ни в чем не бывало. Человек с камнем за пазухой.

 

Вчера, на вечере в «Новом мире», он читал поэму про ОГПУ36. Четко сделанная вещь, даже с блеском, но холодная, головная. Он, очевидно, идет по стопам Маяковского: наступает на горло собственной песне. Внутренне лирик, чуждый пафосу индустриальной революции. Но других путей нет, а хочет быть «всем». После Маяковского — считает себя «первым». Берет себя в руки и заставляет себя делать вещи, которые, по его мысли, «нужны» эпохе. Bыполняет «социальный заказ». Но выходит холодно, без огня.

 

М. И. Калинин подметил это. Читали стихи Антокольский, Асеев, Кирсанов, Молчанов37 и, последним, Пастернак. Про первых четырех Калинин заявил: не поэзия это, а рифмованная публицистика. Особенно он напал наКирсанова: последний прочитал вступление к поэме «Золотой век». Здесь он, похлопывая по плечу Платона, сверху вниз смотрел на античную культуру, козырял именами софистов, неоплатоников, стоиков и т. д. Вещь поверхностная, сделанная с налету. Калинин заявил ему: «Знания не видно, желания учиться не видно. Послушают такие наши вещи и скажут — „невежды”. Как вы пишете о Платоне? А читали вы Платона? Легкомысленно, поверхностно выходит все это...» Он после того, как уже оделся, стал разговаривать о поэзии. Его обступили кружком. Он заявил: я консерватор. Я считаю поэзией то, что можно петь. А ваши стихи, и вообще последние стихи, — петь нельзя. Это не поэзия. Вот Гейне — поэт. Каждую вещь его можно петь. «Левый марш» Маяковского можно петь. А у нас пишут стихи — от головы, без музыки. В стихе первое дело — музыка. Надо от души, от сердца петь. Раз меня Есенин спросил: поэт я или нет. Я ответил: не поэт, потому что не знаю, что тебя поет народ. Вот напиши так, чтобы народ стал тебя петь, тогда поверю, что ты поэт. Он <Калинин> не понимает современных исканий формы. «Я за старую форму. Вот говорят про нашу музыку: а своей оперы мы не создали. А то, что создали, — дрянь. А старая — слушай, всегда приятно». Эти высказывания задели многих. Когда он сказал Кирсанову: «Прежде такие поэмы писали раз в десять лет. Надо поучиться», — Асеев бросил: «Да, конечно, к шестидесяти годам тогда напишет поэму». Лицо Асеева, когда он слушал Калинина о «публицистичности» прочитанных стихов, стало серым и злым. Он как будто внутренне говорил: «Сволочь, для тебя стараюсь, а ты морду воротишь».