Выбрать главу

 

Обнуляя каталог традиционных утешительных метафор, Чухонцев говорит суровое «нет» любым готовым решениям во имя глубинно ощущаемой правды. Для его героя-«крепковера» невозможны заигрывания с вечностью, для него непереходима граница миров и запретны все попытки вообразить невоображаемое («— Не говори, чего не можешь знать, — / услышал я, — узнаешь — содрогнешься» — диалог с мертвым отцом в стихотворении «…И дверь впотьмах привычную толкнул»). Но, твердо повторяя: «Я весь умру», столь же твердо верит лирический герой Чухонцева в полноту будущего инобытия: «но всем, чего здесь нет» — это инобытие непредставимо для него, неумопостигаемо, но и неизбежно.

 

Горацианско-державинско-пушкинская тема «весь я не умру», когда поэты обращаются к ней, дает им повод сформулировать суть своей поэзии, обозначить ее нетленное ядро. До сих пор мы не можем во всей полноте осмыслить и принять пушкинский завет: «И долго буду тем любезен я народу, / Что чувства добрые я лирой пробуждал, / Что в мой жестокий век восславил я свободу /  И милость к падшим призывал» — он кажется нам слишком простым и как будто недостаточным для величайшего национального гения. А между тем Пушкин здесь высказался столь же просто, сколь и точно, и его гуманистическое послание вошло в плоть и кровь всей русской литературы. Приходит новый «жестокий век», и новый поэт своим совершенно не по-пушкински звучащим голосом говорит о другом, а по сути — о том же самом. Процитируем отрывок из стихотворения Александра Еременко «Ода „эРИ-72”», посвященного «ментовской дубинке» — примитивному орудию унижения и насилия:

 

В последний раз меня забрали на Тишинке

Как весело она взглянула на меня!

«эРИ-72» с свинцовою начинкой,

зачуханный дизайн, недальняя родня.

..................................................

Не-е-ет, весь я не умру. Той августовской ночью

и мог бы умереть, но только — вот напасть! —

три четверти мои, разорванные в клочья,

живут, хоть умерла оставшаяся часть.

 

И долго буду тем любезен я народу,

что этот полутанк с системой полужал

в полуживой строфе навеки задержал

верлибру в панику и панике в угоду.

 

С традиционной одической темой Еременко работает на грани пародии, но и со всей серьезностью. Его деклассированный герой, всегда исполненный достоинства, выживает в ментовской молотилке, чтобы «задержать» в забронзовевшей одической строфе память о своем времени; тупому насилию он противостоит внутренней свободой, небрежным юмором и упорядоченным стихом — «верлибру в панику и панике в угоду». Снижая пафос темы, Еременко переводит стрелку с собственного смертного или несмертного бытия на примету времени, запечатленную в стихе. Его творческая амбиция, казалось бы, невелика — образ осмеянной, посрамленной милицейской дубинки ставит он себе в заслугу перед вечностью, но именно перед вечностью («навеки задержал»!), и звучит это в высшей степени убедительно. В свой «жестокий век» своим особым манером Александр Еременко тоже восславил свободу — ценность непреходящую для поэзии.

Совсем иначе звучит «весь я не умру» в стихотворении Юрия Кублановского:

Ну не какой-нибудь залетный небожитель

непотопляемый, а без обиняков

я слова вольного дружбан, верней, гонитель

  его в столбец стихов.

 

Вдруг ветерок крепчал, едва все удавалось

в четверостишии, блаженный, беговой —

так слово вольное, таясь, перекликалось

        с другим в строке другой.

 

Не потому, что там вдвоем им стало тесно

от тавтологии, а чтобы в аккурат

их перечла вдова, запомнила невеста

        и одобрял собрат.

 

Чтоб с белого холма мерещилась излука

с незаживляемой промоиной реки.

Ведь слово вольное — надежная порука.

        И дали далеки.

 

Там живность лепится к жилищу человека,

считай, ковчежному, поближе в холода.

И с целью тою же на паперти калека

        сутулится всегда.

 

Когда смеркается — смеркается не сразу.