Выбрать главу

Вместо отдельного постановления о Сельвинском сначала вышли два постановления Секретариата ЦК, от 2 декабря и от 3 декабря 1942 года, в которых объектами партийно-государственного гнева стали два писателя — Илья Сельвинский и Михаил Зощенко [3] . В постановлении «О повышении ответственности секретарей литературно-художественных журналов» (от 3 декабря 1943 г.) стихотворение Сельвинского «Кого баюкала Россия» названо «политически вредным». Самым сокрушительным было вышедшее с задержкой отдельное постановление Секретариата от 10 февраля 1944 года, «О стихотворении И. Сельвинского „Кого баюкала Россия”», формулировки которого во многом повторяли проект, до этого подготовленный Александровым: «…грубые политические ошибки. Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ» [4] . Это была, по-видимому, единственная за годы войны резолюция высшего партийного руководства, обрушившаяся на творчество одного поэта. Свершилось практически беспрецедентное: подполковник Сельвинский был в порядке наказания демобилизован из армии. Он оказался — что для военного времени почти парадоксально — в московском изгнании.

В постсоветское время некоторые обстоятельства гонений на Сельвинского анализировались в работах Виктории Бабенко, Эдуарда Филатьева и других исследователей [5] . Критики высказывали предположения о том, что поэт был наказан за то, что он недостаточно славил Сталина в военных стихах и эссеистике, или же за то, что в стихотворении Сельвинского «Кого баюкала Россия…» (1943) усмотрели карикатурное изображение Сталина (ведь уже был опыт, и не совсем параноидальный — стихи Мандельштама о Сталине). Такого рода догадки и доводы представляются мне недостаточно основательными, а «урод» в неизящно сработанном стихотворении Сельвинского, по-видимому, не грузин-Сталин, а еврейский народ — то есть здесь слышна ирония Сельвинского в адрес тех, кто спасает евреев от уничтожения, но продолжает воспринимать их чужеродными элементами в русской истории и культуре: «Сама, как русская природа, / Душа народа моего: / Она пригреет и урода, / Как птицу выходит его, // Она не выкурит со света, / Держась за придури свои, — / В ней много воздуха и света / И много правды и любви» [6] . (В контексте Шоа [Холокоста] здесь особенно значимо выражение «не выкурит со света».)

Проанализировав обвинения против Сельвинского, Михаил Соломатин пришел к заключению, что, «скорее всего, у ЦК не было возможности подробно разбираться с поэтом по всем пунктам, выбрали из кучи самый сильный раздражитель, ткнули носом и посмотрели, как человек будет реагировать» [7] . Перечисленные в партийных резолюциях стихотворения Сельвинского явились удобным предлогом — а не причиной — гнева сталинского аппарата, в то время как настоящая причина никак не могла значиться в официальных партийных документах. Невзгоды Сельвинского начались уже летом 1943-го [8] , когда, в течение шести месяцев, разделявших Сталинград и Курск, наметилась резкая перемена в официальной советской установке по передаче информации о систематическом уничтожении еврейского населения на оккупированных советских территориях (о том, что мы теперь называем Шоа), а также о героизме советских солдат и офицеров-евреев. Стихи Сельвинского о массовом расстреле евреев у так называемого Багеровского противотанкового рва уже никак не вписывались в окончательно сформировавшуюся к лету 1943 года официальную доктрину сталинского режима о неразделении на национально-этнические категории убитых на советской земле «мирных советских людей» и о невыделении из их числа евреев — жертв Шоа. Эта тенденция достаточно прозрачно прочитывается как в проекте, так и в окончательном тексте постановления Секретариата ЦК о стихах Сельвинского, и особенно в обвинении в «клеветнически-извращенном изображении войны». На мой взгляд, следует искать причину обрушившихся на Сельвинского бед не в обозначенных в партийных документах стихотворениях, а в тех военных стихах, в которых Сельвинский выступает страстным свидетелем трагедии, увиденной своими глазами и пережитой им самим, — в стихах, в которых он выступает одновременно поэтом, советским боевым офицером и крымским евреем. Подвергая Сельвинского остракизму, сталинский идеологический аппарат стремился запугать и других литераторов-фронтовиков в условиях менявшейся исторической и идеологической обстановки. Пример Сельвинского, воспринятый в советских литературных кругах военного времени именно как наказание, наглядно показывал, что молчание есть единственный приемлемый отклик на открывавшиеся как раз в то время фронтовикам следы злодеяний нацистов против евреев [9] .