...Встань, и пройди по городу резни,
И тронь своей рукой, и закрепи во взорах
Присохший на стволах и камнях и заборах
Остылый мозг и кровь комками; то — они [37] .
У Сельвинского:
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам.
Но я это видел! Своими глазами!
Понимаете? Видел! Сам!
Вот тут — дорога. А там вон — взгорье.
Меж ними вот этак — ров.
Из этого рва подымается горе,
Горе — без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в волчьей яме,
Заржавленной, как руда [38] .
Стихотворение Сельвинского дышит памятью о иудейской библейской культуре — словами пророков и тропами псалмов. Сельвинская интонация непознаваемого отчаяния созвучна с переданной Жаботинским, писателем и сионистом, концовкой поэмы Бялика, где свидетель призывается к тому, чтобы бежать в степь и вывернуть себя наизнанку в поминальных рыданиях:
Что в них тебе? Оставь их, человече,
Встань и беги в степную ширь, далече:
Там, наконец, рыданьям путь открой,
И бейся там о камни головой,
И рви себя, горя бессильным гневом,
За волосы, и плачь, и зверем вой —
И вьюга скроет вопль безумный твой
Своим насмешливым напевом... [39]
«Я это видел!» — первый опубликованный русский стихотворный текст об уничтожении евреев нацистами. Предчувствуя формировавшуюся в то время официальную доктрину партийных идеологов в отношении жертв еврейского народа, Сельвинский не избежал компромиссов. В то же время в этом стихотворении ему удалось обозначить свое несогласие с официальной позицией. Преображая в стихах увиденное им под Керчью в январе 1942 года, Сельвинский дает жертвам массового расстрела собирательно-обобщенные образы и идентификации. Он изображает одних славянами, других — евреями. Сельвинский называет одного из убитых подростков «курносым» одиннадцатилетним Колькой (в других редакциях «лопоухий Колька»). Неподалеку от Кольки лежит «…бабка. У этой монашье отребье». В ее позе и выражении ее лица застыло «…отреченье от божества», и из контекста (а также из отсылки к «Деве Пречистой» в другой редакции) можно заключить, что это христианка. В стихотворении изображена «растерзанная еврейка», лежащая во рву вместе с убитым грудным ребенком. В письме от 6 апреля 1942 года к жене Сельвинский писал.: «…о стихотворении „Я это видел”. <…> По-видимому, я что-то такое затронул очень глубокое. Но сам я не слышу этого стихотворения. Я вижу сквозь него только тех, кого я видел во рву, и знаю, что не выразил и сотой доли того, что должен был выразить» [40] . Как же трудно было правдиво свидетельствовать об увиденном у Багеровского рва и одновременно удовлетворять требованиям цензуры военных лет:
Ров... Поэмой ли скажешь о нем?
7000 трупов… Евреи... Славяне...
Да! Об этом нельзя словами:
Огнем! Только огнем!
Здесь, в заключительном четверостишье стихотворения, слово «еврей» упоминается уже во второй раз — вслед за описанием молодой еврейки-матери, убитой с младенцем. Произнося два раза в пределах одного стихотворения становившееся табуированным слово «еврей», Сельвинский заявляет гораздо громче, яснее и выразительнее, чем это говорилось во всех советских источниках, опубликованных в 1941 — 1942 годах, пожалуй, за исключением некоторых статей Эренбурга, что еврейские потери в пропорциональном отношении во много раз превосходят потери других народов СССР. Разумеется, перенос слова «славяне» на место слова «евреи» не нарушил бы просодию стихотворения, но противоречил бы установке Сельвинского на адекватную и правдивую передачу еврейских потерь. Слова «можно <…> не верить газетным столбцам» с большой смелостью отсылают к освещению событий Шоа в советской печати и в официальных документах советского правительства, в том числе и в ноте Молотова от 6 января 1942 года. Трудно представить, что Сельвинский мог бы позволить себе привести иное количество жертв, чем 7000, указанное в ноте Молотова и других официальных источниках. Но при этом Сельвинский с максимальной по тем временам точностью рассказал о систематическом уничтожении евреев на оккупированных советских территориях.