Неважно. Он спорит со всеми, а больше всего, может быть, с теми, кого любит. Вряд ли это относится к Ю. Кузнецову, но к Олесе Николаевой — это уж точно. «Я боюсь усердья богомолок / И таких неистовых тихонь».
Он лихо, по принципу литоты [4] , расправился с русским стихотворством в «Конечно, Баратынский схематичен…» и еще похлеще — с человечеством, народонаселением планеты: «Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом…». Точно так же, кстати, как и здесь, о символистах: «Не люблю их, эгоистов».
Стало штампом понятием «акмеизм» покрывать материальную предметность, детальную вещность в стихотворстве. Можно подумать, что этот прием придумал, допустим, Городецкий. Как будто не было пестрой щуки с голубым пером, или облатки розовой на воспаленном языке, или уроненных на стол десяти шпилек. Кушнер как раз все это знал и помнил.
Вот «Сахарница» — стихотворение, показательное в «акмеистическом» плане: через вещь, через материальный предмет воскрешается человек — Л. Я. Гинзбург, брезжит тонкая материя памяти о ней. Но тяга предмета, похоже, с годами ослабевает. Стало больше медитаций общего характера, рассуждений о чем угодно, к которым, впрочем, толкают какие-то события личной или планетарной жизни. Возраст. Зрение не ушло, однако не все, что попадается на глаза, становится поводом к стихописанию. Не все, но многое.
Ошибается тот, кто воспринимает Кушнера как некую статуарную величину или образец благовоспитанности. Все наоборот. То есть воспитанность имеет место, а вот спокойствие олимпийского порядка — мнимо. Это клубок страстей, подавляемых отнюдь не регулярно.
«Времена не выбирают…» Кушнера написано в 1976-м. У этого стихотворения, вошедшего в родной язык первым двустишием, концовка такая: «Крепко тесное объятье. / Время — кожа, а не платье. / Глубока его печать. / Словно с пальцев отпечатки, / С нас — черты его и складки, / Приглядевшись, можно взять».
Вряд ли Кушнер заглядывал в Лиснянскую, а она пятью годами раньше сказала: «Я и время — мы так похожи! / Мы похожи, как близнецы, / Разноглазы и тонкокожи… / Ну, скажи, не одно и то же — / Конвоиры и беглецы?! <…> Я и время — мы так похожи! / Врозь косые глаза глядят… / Как ты нас различаешь, Боже? / Ну, скажи, не одно и то же — / Взгляд вперед или взгляд назад?!» Там и там — физиология, но у Кушнера — строгое свидетельство, у Лиснянской — переживание на женской подкладке: косогласие есть некоторый сбой в системе Природы, время отмечено дефектом, ошибкой, промахом с конвоем, побегом и погоней.
Это не физиологический очерк, это такая лирика, где тело поэзии — тело женское, от самого начала до самого конца, до старости: стихи Лиснянской в нулевых годах — то, что можно было бы назвать параанакреонтической лирикой с перефокусировкой в гендерном и в ментальном смыслах. Старуха (ее слово) поет электромагнитное поле пола, ее Адам входит в лоно Евы, как штепсель в розетку, вспыхивает многотысячелетнее электричество, и никакой древнегреческой печали — «Голова твоя седа» — по этому поводу нет, Анакреонт отдыхает, а Сапфо просто не дожила и была не по этой части. Женщин такого возраста, с такими речами, с такими песнями в авторском составе мировой поэзии, кажется, не бывало. У той же Шимборской, например, ничего подобного нет, верх ее плотскости — «Я слишком близко».
С самого начала? Ну да. Ведь можно предположить, что эротика, явленная на склоне лет, — лишь эхо той сексуальной революции, что произошла в женских русских стихах только что минувшей эпохи, и отчасти так оно и есть. Но в принципе это не так. Сто лет назад наши поэтессы откровенничали еще покруче. Почитаем Т. Вечорку, М. Шкапскую или Н. Хабиас, и не стоит спорить.
У Лиснянской в 1984-м написалась поэма «В госпитале лицевого ранения». Венок сонетов. Он увенчивал то время, когда в советском стихотворстве не самого первого ряда правил бал сонет, как бы воспроизводя начало века, когда этот жанр царил на самом деле (кроме Блока, надо сказать). Лиснянская посвящает свою вещь памяти отца, погибшего на войне, и повествует о том, как ее автогероиня-подросток, подвергшаяся попытке насилия со стороны слепого бойца, санитаркой проходит школу выживания и милосердия в военном госпитале. Звучит дольник на дактилической основе (порой — чистый дактиль), каждый сонет предварен эпиграфом — строчкой поэтов-предшественников, в основном — из золотого фонда Серебряного века. Стиль угловат, труден, поэма читается в ожидании Баратынского, его «Пироскафа», и так оно и происходит: его стих-эпиграф стоит между Липкиным и Тургеневым. Лиснянская проделала огромную, можно сказать, филологическую работу. За счет одного-единственного размера дана картина отечественной лирики. Задача косвенная, однако базовая. Замысел великолепен, исполнение уверенное, и вообще эта вещь свидетельствует о том, что поздний взлет Лиснянской был подспудно обеспечен всем тем, что ею делалось до того. Хотя, повторяю, ее голос тонул в хоре небесталанных соперниц, и сольных особых вершин ее муза не брала.