В статье «Почему современная литературная теория произошла из Центральной и Восточной Европы? (И почему она сейчас мертва?)» Галин Тиханов сформулировал ответ на вопрос о том, почему именно родившийся в революционной России формализм оказался тем направлением, которое питало амбиции литературной науки «эмансипироваться от большого философского дискурса» [24] , и почему этот призыв к специфичности прозвучал с такой силой и был столь эффективным именно во время Первой мировой войны и именно в Восточной Европе. В эпоху крушения империй знакомый мир распадался. Монолитный философский дискурс рассыпался. Носителями культуры оказались многоязыкие эмигранты-космополиты, которые говорили с тяжелым акцентом и для которых отклонения от родной нормы были вполне естественны. Отсюда — потребность в универсальном переводчике, общем теоретическом знаменателе, трансцендентном и связывающем всю эту ткань многоголосия культуры.
Современное литературоведение родилось в формализме как побочный продукт космополитизма его создателей. Неслучайно именно бывшие формалисты и близкие к их кругам филологи стали жертвами кампании 1940-х годов, когда советская культура вступила в стадию не «затвердевания» даже, но окаменения. Формализм — это еще и метанаучный дискурс: идея, согласно которой искусство основано на остранении, — это ведь и идея науки, основой которой является дух сомнения и критицизма, основанного на «остранении» сложившихся стереотипов. А для того чтобы этот дух жил, чтобы принцип остранения работал, ученый должен быть «Другим» и по отношению к материалу. В гуманитарных науках иначе и быть не может. Книга Дружинина — это рассказ о том, что происходит с культурой, когда она лишается бродильного космополитического компонента.
Сегодня мало кто будет отстаивать идею классовой или национальной биологии или математики, как делали это раньше. Но о патриотически ориентированной истории или литературоведении сегодня говорится немало. «Патриотическая наука» (как и «партийная наука», продуктом которой она является) — это оксюморон. Гуманитарная наука, не занимающая позиции «Другого» по отношению к своей культуре, обречена оставаться в плену собственных национальных мифов. Она должна быть «своей» и «Другой» одновременно. Только такое продуктивное соединение противоположных зарядов оплодотворяет научную мысль. Иной путь ведет лишь к романтическому резонерству.
Парадоксальным образом, продуктом борьбы с «низкопоклонством перед Западом», переросшей в «борьбу с космополитизмом» (сталинский вариант идеологии «вставания с колен») за величие и «приоритеты русской науки», стала ее потрясающая провинциализация. Из истории науки эпохи позднего сталинизма широкую известность получило, пожалуй, лишь имя Лысенко. Шарлатан и его клика, оказавшиеся на вершине научной власти, захватили целую науку, сжили со свету цвет советской биологии, насадив при помощи своих клевретов «псевдонауку». Усилиями историков, таких как Жорес Медведев, и таких писателей, как Владимир Дудинцев и Даниил Гранин, история эта стала достоянием широкой общественности. И все же до сих пор воспринимается как какой-то курьез, исключение.
Заслуга Дружинина в том, что он рассматривает процессы в филологии в широком контексте развития науки в эпоху позднего сталинизма. И тем показывает, что феномен Лысенко был просто наиболее карикатурным проявлением общего тренда. Подобное происходило в те годы практически во всех науках, как естественных (в физике, астрономии, геологии и других), так и гуманитарных (скорбные истории, подобные рассказанной на страницах этой книги о ленинградской филологии, могли бы рассказать представители всех гуманитарных дисциплин). Не всегда эти процессы выталкивали на авансцену таких харизматических персонажей, как Трофим Лысенко или Ольга Лепешинская. В сороковые годы эпоха харизматических визионеров завершилась. Теперь это был «коллективный Лысенко», состоящий из бесцветных, но безжалостных бюрократов и проходимцев, превратившихся в филологических чиновников, которые вошли в науку на волне погромных акций, достигших своего пика в 1949 году.
Наука о литературе родилась в самом «западническом» городе России, конечно, не случайно. И умереть ей суждено было тогда, когда на смену космополитизму и революционному утопизму пришел узкий национализм сталинского образца, принявший совсем уж гротескные формы в период борьбы с так называемыми «безродными космополитами». Последнее было эвфемизмом (из номенклатурного фольклора тех лет: «Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом»). Неудивительно, что антисемитская кампания, волнами катившаяся по стране с конца войны до самой смерти Сталина, в полном соответствии с литературоцентризмом русской культуры, приняла формы борьбы в области литературы.