Прозу Павлова не читаешь. В ней, собственно, живешь. Ее пропахиваешь вместе с автором и героем “на пузе”. Способ Павлова в том, чтобы тормозить, медлить, останавливаться и в итоге пробуждать в душе и памяти читателя тот опыт, который спрятан в ящике без ключа, да не всем и известен, не всегда понятен. Он грузит знанием, о котором хочется забыть даже тем, кто им наделен. И ради этого совершает форменное насилие над читателями, хватая их за шкирку и волоча по кругам житейского ада. Это тебя там унижают, бьют, опускают так и эдак... Прав Анкудинов: нет никакого, даже маломальского отстранения от мира. Вовсе наоборот: есть попытка абсолютно совпасть с ним. Какие там цивилизация, куртуазность! Читателя — нежного баловня — заставить утирать кровавые сопли, сплевывать выбитые зубы, голодать и холодать — и даже убить зека, сообща с Матюшиным.
Впрочем, это ваше право — бросить книгу и забыть про нее. Тут писатель над вами не властен. Хотя в “Карагандинских девятинах” он уже предпринимает и дополнительные усилия, стараясь попридержать своего читателя, хотя б отчасти заинтриговать его. И небезуспешно. Текст стал более концентрированным, более емким. Сказывается, вероятно, прирост литературного опыта. (Вообще “Девятины”, на мой взгляд, — сегодняшняя вершина творчества Олега Павлова.)
Сдается мне, Анкудинов в своих оценках иногда исходит из того, что Павлов попросту стремится изображать жизнь, без особых затей, в формах самой жизни (как тот же Довлатов). Такой наивный реалист. А жизни-то и не знает. Точнее, знает; конечно, знает — но уж как-то слишком мрачен, слишком субъективен: капитулирует перед мрачными сторонами окружающей действительности.
Критик, в общем-то, не против личного участия писателя в той действительности, которую тот изображает. Но он ждет от прозаика более гуманной, более моральной, более позитивной тенденции. Чтобы если было показано зло — то было бы показано и добро. Чтобы положительный герой боролся со злом и иногда побеждал. Пусть бы даже Павлов в своей прозе хоть раз обрушился на личины зла с обличениями-разоблачениями, подобно, например, Виктору Астафьеву...
Я вот тоже, наверное, этого самого и хочу. Положительного примера. Воодушевляющего образца. Ну хотя бы как у Анатолия Азольского: чтобы вокруг было море зла, чтоб социум тяжко бредил — но чтобы и настоящий мужчина находил в себе силы и вставал поперек. А вот Павлов так не хочет. Доминирующий пафос Павлова в его прозе вообще не моральный. И не аморальный. Он не навязывает миру своего героя; борцы с жизнеутверждающим началом у него быстро сдают занятые позиции (как еще капитан Хабаров в первой большой прозе, “Казенной сказке”; а после, в других вещах, у павловского героя и вовсе нет никакой надежной позиции, нет никакого такого окопчика, где можно пересидеть страшное и потом встать против него с новыми силами; и в “Девятинах” герой, Алешка, от окопной жизни только сильней и больше обалдевает).
Наверное, Павлову не так уж легко отделять личное отношение от той задачи, которая определяет особенности его художественного видения. Возможно, не всегда и стоит разделять эти вещи. Но все-таки попробуем это сделать следом за нашим автором.
От сентиментальности, такой привычной и сегодня в нашей литературе, от дидактики Павлов отказывается в пользу новой суровой пристальности. Главное у него в прозе — не его личное отношение к житейскому. Не он, Павлов, выражает свои настроения и чувства и не его, Павлова, мысли организуют происходящее. Есть некая более объективная инстанция взгляда. Павлов давит не писательской рефлексией, не личными суждениями (а сколько они сегодня, собственно говоря, весят и стоят?), а тяжестью жизненных пластов, поднятых им на-гора благодаря особенностям авторского подхода к действительности, авторского взгляда. Потому с таким трудом, так мучительно пробиваешься вместе с ним сквозь жизнь.
Его проза по-своему научна — может быть, не меньше, чем произведшие в минувшем году фурор “Элементарные частицы” Мишеля Уэльбека. По-своему социологична. Социальный срез позднесоветской реальности, в особенности тогдашней армейщины, сделан вполне умело. Но русский писатель, конечно, вправе быть не столь социологичным, тем более не так плотно связывать себя с философской левизной, как видим мы это у француза. И нелепо считать прозу Павлова — воспоминаниями о недавнем “проклятом” прошлом. (Не случайно оно преподнесено как нечто извечное.) Анкудинов прав: социальные стратегии и утопии волнуют Павлова в последнюю очередь. Он еще в “Казенной сказке” довольно быстро разделался с ними, не оставив камня на камне от иллюзий по поводу армии и страны обитания. Однако не социальность у него в фокусе.