Героиня “Лавры” решает креститься (хотела написать: “прыгнуть в купель”, но вспомнила, что она — “обливанка”, как и я, как и большинство из нас, тайно крещенных в 60 — 70-е годы), потому что так удобно ее мужу, преподавателю ЛДА; потому что к этому ее толкают поиски альтернативы советчине; потому наконец, что она поэтически суеверна и слышала, что крещением смываются все грехи и в душу нисходит нечто. (О Христе она не вспоминает ни в момент таинства, ни после. В ее внутренней речи ни разу не звучит “Имя, превыше всякого имени”, это бьет загадкой в глаза, и я не знаю, величайшее ли это благоговение, как в случае с неименуемой учительницей Ф., или крайнее отторжение, подобно тому как с принципиальным упорством ни разу не назван по имени муж рассказчицы.)
И отсюда начинается путь расплаты за напрасное вторжение на чуждую сакральную территорию.
Сначала — разочарование: в душе те же грехи, никуда не девшиеся, а она-то думала, искупавшись в сказочном корыте и ударившись оземь, обернуться царевной. Потом — похоть обличительства, заподозривание в лицемерии и корыстной слепоте даже тех и тогда, кто и когда не дает для этого оснований, как в случае с о. Петром, чье любящее око глядит сквозь врожденное уродство мальчика-сына (соскребание позолоты с золотых слитков, по Г. Честертону). И наконец — одержание, обуянность. Признаки нарастания духовной болезни переданы тем добросовестней, чем бессознательней. Она не выносит невещественного света (“пустые сияющие глаза отца Петра, заливающие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь”; “лучезарные, инквизиторские глаза отца Глеба”). Ее сердце “подернуто пеплом” и “загорается багровым” — ср. “пурпурово-серый круг” над блоковской музой-демоницей (П. Флоренский в свое время объяснил источник этого свечения). “Страх и отвращение”, “холодная ярость”, “воскресающая из мертвых ненависть” — эти и подобные речения пронизывают весь текст, сигнализируя о духовном габитусе повествовательницы.
На этом пути есть свои жутковатые пароксизмы, придумать которые было бы трудно (в отличие от ночного посещения беса в образе скверной рептилии). В Церкви героиня не приемлет ее основания, положенного Основателем, — искупительной Жертвы, предполагающей готовность к некоему приношению и у приобщенных; для нее это насилие, жестокость, властная агрессия. И она, чтобы скинуть легкое бремя, прибегает, как бы наугад, по темному вдохновению, к “антипричастию”, размачивая хлебные ломти в водке и глотая их; засим ею едва не совершается убийство. Следующий выплеск — в Почаевской лавре, где, обличенная прозорливым старцем (я сама норовлю обходить таких старцев стороной) в прелюбодеянии и ведьмовстве, она с оскорбленными воплями и “качанием прав” добивается срочного венчания с мужем, оказавшегося на поверку кощунством двоебрачия и запутавшего ее в новый силок... И вот та самая сцена “изгнания беса” — из нее, уже откровенно невменяемой, — когда засевшее в ней истязуемое отчитыванием страшилище (“Что Тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего, умоляю Тебя, не мучь меня!” — “Пришел Ты сюда прежде времени мучить нас”) заставляет ее забаррикадироваться и взвыть из-за двери баритоном... песню Галича. Развязка этой сцены подернута туманом, расфокусирована, как и многое другое, где невольные свидетельства преломляются сквозь призму самооправдания и самоутверждения. Но вскоре следует попытка суицида...
Предлагается верить в финальное возвращение героини в Церковь — пусть и вынужденное: потому что идти больше не к кому и просить больше не у кого. Но что-то (помимо оттенка позерства) поверить мешает. Смятенной душе сильно не повезло. Она оказалась волею обстоятельств в коловороте подводных течений и интриг церковного управления, в каковом, конечно, были и есть свои агнцы и козлища, но каковое Церкви не тождественно. Церковь, в своем зримом бытии, — верующий народ, то есть те, кто на страницах “Лавры” неизменно именуется “толпой”, “множеством тел”, лишенным духа, анахроническим старозаветным сборищем. Вхождение в эту Церковь далеко не всегда сулит одну радость, но оно ставит лицом к лицу с реальностью, рядом с которой слухи о синодальных карьерах отдают чем-то призрачным.