Схож с галактической омелой,
возможно, был в минуту ту
наш шар земной заиндевелый,
закатываясь в темноту.
А я подумал на террасе,
придя со станции домой,
о двуединой ипостаси
любви — с бедой.
О том, что тоже закатилась
моя судьба на трети две
и звездочкою закрепилась
душа собрата в синеве.
Чего у жизни не отнимешь,
так это на погосте меж
завороженных сосен финиш,
бивак, рубеж.
* *
*
Ну не какой-нибудь залетный небожитель
непотопляемый, а без обиняков
я слова вольного дружбан, верней, гонитель
его в столбец стихов.
Вдруг ветерок крепчал, едва все удавалось
в четверостишии, блаженный, беговой —
так слово вольное, таясь, перекликалось
с другим в строке другой.
Не потому, что там вдвоем им стало тесно
от тавтологии, а чтобы в аккурат
их перечла вдова, запомнила невеста
и одобрял собрат.
Чтоб с белого холма мерещилась излука
с незаживляемой промоиной реки.
Ведь слово вольное — надежная порука.
И дали далеки.
Там живность лепится к жилищу человека,
считай, ковчежному, поближе в холода.
И с целью тою же на паперти калека
сутулится всегда.
Когда смеркается — смеркается не сразу.
Пока окрестности становятся тусклей,
как бы холодных горсть сжимаешь до отказу
рассыпчатых углей.
Нет, весь я не умру — останется, однако,
мерцать и плавиться в глазах в мороз сухой
последний огонек последнего барака
на станции глухой.
Танк
Голованов Василий Ярославович — прозаик, эссеист. Родился в Москве, в 1960 году. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор книг “Тачанки с юга” (1997), “Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий” (2002; награждена первой премией Министерства печати). Лауреат премии “Нового мира” за 2002 год.
I
Короче, про танк — это я сам все выдумал. Просто раз бродили мы с дедом по лесу, а он возьми и скажи — так, мол, и так, они всегда танки вперед бросали, рвали все напрочь, чтобы потом уже никто не соображал, где чужие, где свои, да-а... Будто стародавнюю мысль какую-то начал вслух, как по радио, потом выключил и опять ушел весь в грибы. А денек был серенький такой, предосенний, березки сыпали желтой листвой, и в колеях лесной дороги, заросших болотной травою, стояла давняя вода. И вот я прищурился и не то что вижу — слышу явственно, как взвывают моторы: они. А потом танк вижу, передовой. Т-III, как сейчас помню, классический танк с классическими фрицами на броне, в классических касках, серые такие. Они нас не замечают, потому что ему тяжело по колеям, дорога у нас в лесу разбитая, танк ревет, весь синим дымом окутан, бросает его из стороны в сторону, и там пехоте на броне — только держись! Но все равно, видок не кислый: главное — десант, а наши не знают — ломит на станцию, на Пушкино, на шлюзы, сволочь, ломит. Ну и дед их, разумеется, не видит — ему-то что? он своего насмотрелся на войне — идет себе, палочкой листики цепляет, ветки приподнимает, в траве пошуршит — и точно — раз! — подосиновик найдет, или белый, или подберезовик, на худой конец. Крякнет так удовлетворенно и аккуратненько ножичком его подрежет, а грибницу прикроет землей. Этот ножичек бабушка мне отдала после его смерти. Но я им пользоваться не стал, он так на книжной полке и лежит — нож деда. Я у него в руках его помню. Там было одно лезвие большое, другое маленькое, пилочка для ногтей, ножницы, две костяные зубочистки под накладками черепаховой ручки, отвертка, штопор, толстое шило скорняжное и шило длинное, тонкое портняжное. По уму нож был сделан. Немецкий. Этим шилом тонким удобно было дырочки в трубке для травы прочищать. Но это не о том... Просто, как и все, я в детстве думал, у меня все нормально будет в жизни, потому что такая сила была за спиной, такая защита. Дед, бабушка, мать, отец. Потом дача кончилась, да и детство тоже, пошла другая жизнь, взрослая, которая завертела сначала меня, а потом вместе со мной и всех, кто оказался рядом, пока однажды в сорок лет я не снял дачу в том же поселке, где маленьким рос когда-то, и ко мне не вернулась странная память глубокого детства...