Раньше бодрило меня с утра сухое, бодрое шарканье метлы: жизнь продолжается, надо жить. Не помню даже, когда звук этот исчез. Порой и не замечаем, как ссыхается душа, улетают звуки, любимые запахи — посторонние, не главные. Их исчезает больше всего, и пустоту они самую большую оставляют. Отправил Нонну, чтобы не беспокоила… и теперь уже абсолютно пуст. Что же, выходит, лишь она последнее время тебя и наполняла?
Вопрос только — чем? Нервно на кухню пошел. Вот чем она меня наполняла! Все подоконники, шкафы, столы заставлены грязными, закопченными, пригорелыми кастрюльками, мисками, сковородками. И — никакую не выбросить и даже — не вымыть, в каждой кастрюльке не просто вещество, а горькая неизбежность, ее тоненькими ручками созданная. И как большое из атомов состоит, так она сумела большое горе из этих мелких кастрюлек сложить. Скрупулезно, старательно, вроде бы мелким своим слабостям потакая. Но я знаю уже, нервно вздрагиваю: главная мина в нашей жизни — это вот такая кастрюлька, в каждой запасена маленькая гадость, ею созданная.
Разгребать? Ведь не со зла это все, а по слабости. Хотя есть такое выражение точное: «Слабый человек не может быть добрым». Неизбежно его слабости к гибели приведут — и не только его самого, но и ближних. И вроде бы — с таких пустяков: гречневую кашу не доела, в кастрюльке оставила. Зная уже, чем эта мелочь чревата, умолял: «Ну доешь эту кучку!» — «Нет!» — слабость, когда на нее давят, может очень упрямой быть. Так и осталась в этой кастрюльке кучка — не в чем стало молоко кипятить. Отец неторопливо, даже величественно кружку протягивал — и изумленно поднимал брови, когда следовал отказ. И так — каждое утро. Что мы в жуткой ситуации существуем — не желал понимать! «Как это — занята кастрюля? Чем?» Мелкой неприятностью. Что, объединяясь, горе дают. После долгих моих упреков, оскорбленная, принесла молока, но почему-то — в мягком пакете. Если сразу вылить его в кастрюльку, то ничего, не опасно, но мы без опасностей уже не живем. «Ну, доешь кашку, освободишь кастрюльку?» — «Нет!» Из-за воинствующей слабости ее — мощные катаклизмы начались. Такой вот, слабенькой, все по плечу. Каждое утро список с ней составляли — но каждый раз она, расслабившись, что-нибудь забывала купить, из-за чего завтрак, ужин, обед в ужас превращались. Написал же — «творожная масса». Вечером — нет ее. «Ну как ты могла забыть? Ты помнишь вообще, что я жив? Сигареты свои (не говоря уж о прочем) не забываешь купить»? Слезки! Уже жизнь — трагедия, хотя «выдано» еще не все. Начинаю двигать реальность, но кругом мины-кастрюльки, несущие беду. «Ну давай сделаем омлет!» Вытирает кулачком слезки, тихо шепчет: «Давай». Значит, пакет молока, на утро предназначенный, надо раскупоривать, дырявым оставлять? Мина! «Ну доешь кашку из кастрюльки, умоляю!» — «Нет!» Сам бы доел — но в руках открытый уже пакет молока, криво писающий. Швырнуть его, уйти? Или — остаться тут, пока памятник не поставят — «пенсионер, писающий молоком». Налил молока в омлет, пакет прислонил боком на полочку в дверце холодильника. Батя бредет. «Кушай омлет, отец!» — «Как? А творожной массы нет?» — «Творожной массы нет». Хорошо, что мы еще газом не отравлены — порой она газ включала, но забывала поджечь. Точней — в этот момент замечала, что позабыла спички купить. Уходила за спичками, но оказывалась совершенно в другом месте, причем надолго. А газ все шел. Так что на минном поле жили при ней, жизнью рискуя.