Выбрать главу

“Лежание на диване” и есть та “внутренняя эмиграция”, которую увидел в стихах Самойлова политически ангажированный Слуцкий. Увидел еще в 1957 году, когда Самойлов в стихотворении “Ночлег” констатировал как нечто само собой разумеющееся, что “счастье ремесла / Не совместимо с суетою”. Собственно, о том, что “Суетливость не пристала настоящим мастерам”, Самойлов писал еще в 1949-м, в стихотворении “Гончар”, но там, окрашенное восточным колоритом, это прозвучало как некая заемная мудрость, вполне в духе ориенталистских стихов Тихонова или Луговского. В “Ночлеге” же, пронизанном поразительной, почти пушкинской прозрачностью, “несовместимость с суетой” явилась поэту как выношенное, сугубо личное откровение. Не откажу себе в удовольствии привести из него развернутую цитату:

Старик был стар — или умен,

Он поговорки всех времен

Вплетал умело в дым махорки.

Или, наоборот, ему

Все время чудились в дыму

Пословицы и поговорки...

Его прекрасное смиренье

Похоже было на презренье

К тому, что мучило меня.

Он отвергал легко и грубо

Фантазии народолюба,

Не возмущаясь, не кляня…

За отточием в конце строфы скрывается не прерванная цитата, но путь к иному развитию стиха. В приведенных в конце тома “Библиотеки поэта” “Других редакциях и вариантах” читаем:

Он был народ. И глас его

Был, как известно, гласом Божьим.

Но этим вечером погожим

Не понимал я ничего.

Самойлов выбрал иное развитие стихотворения:

Старуха кружево плела.

И понял я, что мало стою,

Поскольку счастье ремесла

Не совместимо с суетою.

“Суетой”, по мысли Самойлова, является прежде всего пресловутое разделение на “интеллигенцию” и “народ”, а также умствование в рифму по этому поводу, унаследованное от поэтов-разночинцев и закрепленное в словах знаменитой революционной песни: “Вышли мы все из народа”. Для Самойлова, иронизирующего над собственными “фантазиями народолюба”, поэт становится столь же равноправной частью народа, сколь и человечества: “<…> если ты принадлежишь ему и не сбит с толку предубеждением, тщеславием или идеей субординации”.

(Заметка на полях: приведенные в конце тома “Библиотеки поэта” редакции и варианты не только приоткрывают доступ на суверенную поэтическую кухню, но и дают нешуточное представление о взыскательности нашего автора. Навскидку могу перечислить десятки стихотворцев, которые были бы счастливы написать строфы, Самойловым в итоге отвергнутые. Безмерно жаль, что в томе поэм редакции и варианты отсутствуют.)

Позиция “лежащего на диване”, чуждого современности чудаковатого поэта-анахорета — и одновременно беззаботного гуляки-острослова — довольно прочно закрепившаяся за Самойловым, не лишена некоей кокетливости, даже карикатурности. Надо сказать, что сам поэт немало способствовал укреплению этого мифа: и собственным пярнуским отшельничеством, и замечательными, полноправно соперничающими с глазковскими юмористическими шедеврами. Следует отдавать себе отчет, что избранная маска — помимо позы юродивого, исторически спасительной при любой форме тиранства, — выполняла, подобно “старому пиджаку” Окуджавы, не только камуфляжную, но и вполне конкретную литературную задачу. Это было своеобразное противоядие от чрезмерной пафосности, унаследованной современной Самойлову советской поэзией у своих предшественников — символистов и футуристов. При этом сам поэт, достаточно толерантный по отношению к современникам, похоже, в какой-то момент стал тяготиться избранной ролью. И одновременно невозможностью от нее отказаться:

Я сделал вновь поэзию игрой

В своем кругу. Веселой и серьезной

Игрой — вязальной спицею, иглой

Или на окнах росписью морозной.

Не мало ль этого для ремесла,

Внушенного поэту высшей силой,

Рожденного для сокрушенья зла