*
Что я не видел — это белые плиты
тротуаров арбатских и вдоль них по ручью
стаю бумажных корабликов в сопровожденье свиты
нервных капустниц. И неизвестно чью
рукопись, не переводов ли Джойса, Кафки и Пруста,
пущенную на флотилию, явно, что сгоряча,
я не читал. И чья это была капуста,
не представлял себе. Правда: в центре столицы — чья?
Там, где я жил, наклон был естественный к рекам
и искусственный к люкам и не текли ручьи,
огороды не вскапывались, время мерилось веком,
рукописи печатались — я наизусть знал, чьи.
Север был равен югу, переулок проспекту.
Если кто клялся, что некогда здесь проезжал “роллс-ройс”,
то в виде слова, без брызг. Значим был только некто,
а не кто-то. Каждый был Кафка, и Пруст, и Джойс.
Это меня и сделало не именем, а человеком,
грохот льдин понимавшим прежде звона ручья,
пепел июня прежде бабочек, — имяреком.
В схватке бумажного планера с парусником — ничья.
* *
*
Будь я кошка, о прилете птицы
знать бы дал мне легкий шорох крыльев
в миг, когда на землю та садится,
воздухом и небом опостылев:
тут замри, повремени и цапай
бывшую летунью и певунью,
без эффектных поз, а тихой сапой,
свойственной, не правда ли, июню, —
томному цветению, дремоте.
Две-три птички в день, а дней — умножь-ка.
Тут о малогабаритном флоте
речь, не меньше. Жаль, что я не кошка.
Попушил бы перышки-то резвым,
тайных баз лишил на мирных кровах.
Я бы спас Пёрл-Харбор, спас бы Дрезден
от бомбардировок их ковровых!
А и Трафальгар! А и Лепанто!
О, я б не был с ними Дон Кихотом!
Уж за то, что шляпу, шляпу франта,
мне они пометили пометом.
Нерв
Волноваться не надо. Нельзя
беспокойством препятствовать чуду
неожиданности — грозя
неизвестности. Я и не буду.
Неожиданное вне схем
может замыслом быть и итогом,
неизвестное может быть всем,
и изделием Бога, и Богом.
Только б справиться с трепетом губ,
с лихорадочным сладить румянцем,
в этот скит храбрецов, в этот клуб
отрешенных входя новобранцем.
Даже если и к лучшему все,
и бесспорно, и факт, что на пользу,
против истины прет естество,
как его ни стращай и ни бойся.
Что мне делать с любовью к земле?
Вообще — что мне делать с любовью
к дорогому? К дареному мне —
оказалось, на травлю и ловлю.
Чем унять мне душевный надлом,
когда в печке пылают поленья,
когда пыли, прибитой дождем,
теплоту не вдохнуть без волненья?
И напрасно. Все это не столь
совершенно и властно, чтоб зуду
поддаваться влеченья. Изволь
не встревать. Постараюсь, не буду.
Но хотя б за безродных, одних
в целом мире, лишенных объятья,
и за кровно и всяко родных
позаламывать руки мне дайте.
Жизнь-маневр исключает ущерб.
Жизнь-порыв не порука, что к звездам
донесет. Но пронзительней нерв,
нежли мудрость, — на то он и создан.
Постараюсь не нервничать. Жаль:
соль восторга и сладость обиды
хладнокровьем не смоешь. Печаль,
как всегда, неизбывна. Мы квиты.
Механизм фотографии
Г. Р.
Крупнозернист, и прозрачен, и прост сирени
куст, и кремнист, и шелков, и духовит.
Вид ли насыщен столь, что магнитит зренье?
Зренья ли жгуч заряд, чтобы выдать вид?
Рыскает глаз, концентрируется, замирает,
весь напрягается, снова то мимо, то вкось