Выбрать главу

тычется, мечется — и замечает краем,

что в середине все, как хотел, сошлось.

И, отрезая от кадра дольку и ломтик,

вдруг заслоняет зрачок чечевицей стекл.

И, протыкая себя спицами оптик,

слепнет. И даже чувствует, что мокр и тепл

зрения скол. Окровавлен. А сколок вида

опустошен. Обескровлен. В заглохший сад

переиначен вульгарно. В чертеж Эвклида

школьный — смятый и выглаженный. В общем, снят.

Этот миг отчужденья света от глаза,

темени вспышка, невидимость красоты,

выброс энергии, для спрессовки алмаза

годной, и переводит на фотолисты

арку и мрамор стены, за которой мы жили

в день незапамятный. И меж колоннами куст,

столь же роскошный в гриме сегодняшней пыли.

Как же он свеж! Как он густ! Как воздушен! Как пуст!

 

Механизм романса

И снова как тогда: трагический пустяк —

недотканный ковер бессонницы. И снова

рыдает, как тогда, струна. И снова, как

тогда, не подобрать губам другого слова.

Казалось бы, простить. Но снова, как тогда,

ни лжи спасительной, ни горькой правде шанса

другого нет смахнуть с ресниц слезу стыда,

как только знойностью порывистой романса.

И снова, как тогда, добраться за пятак

из центра на метро в Коньково-Деревлево

не против Одиссей под парусом, но так,

чтоб вечером домой вернуться без улова.

И снова как тогда... И снова как тогда...

Бессмысленно твердит язык. А и не надо,

чтоб смысл. Когда, как смысл, в беспамятстве тверда

грамматика сама лирического лада.

 

Моментальное фото

                                                На снимке слева направо: ...d..., ...y..., ...r…

Все лето — в одном колоске

несжатом. Как царь без эскорта.

Как буква на классной доске,

одна со вчера недостерта.

Ну сколько — ну лет пятьдесят

пройдет после снимка со вспышкой

канканивших трех поросят,

еще не знакомых с одышкой.

Их щелкал не я — я их знал

и, значит, их выследить, петель

не делая мертвых в астрал,

могу, ключевой несвидетель.

Вся магия камер, смарагд,

проткнувший оптическим щупом

эпоху, вернет только факт —

я время само возвращу вам.

С ним, тающим, дело труба:

на дни столь жестока облава,

что замерли в па-де-труа

с Иосифом Миша и Слава.

Лет сто, и останется три

штриха, три травинки, три рашен —

с подсветкой моей изнутри

и всех, кому магний не страшен.

Мученик светотени

Люсе.

Как светотени мученик Рембрандт,

Я глубоко ушел в немеющее время…

О. М., 1937.

Из Московского вокзала, ничем не отличимого от Ленинградского, сразу же ныряешь в метро. Никаких тебе классических красот, следующая остановка “Парк Победы”, значит, тут мне и быть сегодня-завтра.

Миф о замкнутости питерцев — только миф. Дело не в железных дверях на станциях подземки, через которые люди входят-выходят из поезда, дело в скоростях провинциального города, особым ритмом, мелом расчерченным. Ну да, классицизм, складчатость, половинчатость. Спускаясь по эскалатору “Маяковской”, чуть позже поднимаясь возле Национальной библиотеки, не увидел ни одного спешащего слева. Знак висит: не бегите, мол, по эскалатору. Никто и не бежит, все чинно едут с заданной скоростью, никого не обгоняя. В Москве такое невозможно.

Вышел на “Парке Победы” и попал в пекло, словно вернулся в южный город. Буйная зелень с поволокой (кладут брусчатку), не хватает только пирамидальных тополей. С девятого этажа гостиницы “Россия” вид на закипающий щавелевый суп, прокисший от долгого стояния в холодильнике. Выезжал из столицы под осенний дождик, а здесь райское наслаждение и даже еще чуть-чуть.