Он начал как всегда: “Позвольте сказать мое краткое слово” — но, увлеченный собственной речью, растекся мыслью по древу и через десять минут попросил продолжить ему время — “Пожалуйста, пожалуйста”, — раздалось несколько унылых голосов. Он очень умен.
На первом, кажется, декаднике ФОСПа (или вечере “Литературной газеты”?), после того, как Буданцева за его доклад “Бегство от долга” критики “взяли в работу”, Иванов подал мне записочку:
“Теперь будем писать еще меньше. Доборолись до дырки! Помяните мое слово” (записка у меня в архиве).
Леонов приехал из Италии с Горьким. Новый мешковатый костюм, франтовские ботинки, заграничные чулки. Но из-под этой “шкурки” глядит милый русский купчик, с почти что детским пухлым лицом, с умными темными глазами, развернутыми черными бровями. Он слушает внимательно, но сам не выступает. Вдруг, придвинувшись ко мне, спрашивает: “Скажите, это плохо, что я не умею говорить?”
Он не может выступать публично: речь его клочковатая, он волнуется, начинает кусать губы, морщить лоб, — того и гляди, расплачется. Все его публичные выступления одинаковы: он говорит что-то о “неблагополучии”, о “трагедии” писательского существования и т. п.
И сегодня он ввернул как-то мне на ухо: “Вот, говорят о „попутничестве”, о „союзничестве”, а мне „сумно” — ничего не понимаю. Как быть „союзником”?”
Лидин, лощеный, гладкий “европеец”, также выступает мало, слушает речи, поддакивает, плохо понимая, что от него требуют. Он думает: “Перемелется, мука будет”. Но иногда в глазах его сквозит испуг: ведь речь идет о корне: “меняй мировоззрение”.
Сейфуллина уродлива, ужасна, пахнет водкой. Ужасна судьба: она ощущает свое безобразие: природа наградила ее тонкой душевной организацией, жаждой жизни, славы, творчества — и дала внешность Квазимодо. Она
коротка, — ростом с десятилетнего ребенка, толста, ее лицо кругло, тупой утиный нос, широкие щеки, широкий рот, большие черные, умные и прекрасные глаза, — в общем, курноса, коротка, черна, широколица — и страдает от своего уродства очень. Начала писать — быстрая, стремительная слава, ее книги расходились тысячными тиражами, статьи сыпали одна другой
хвалебней, ее вещи изучались в школах, она провозглашена была советским Толстым. Затем — стремительное падение: несколько плохих вещей — и долгое молчание. В перерывах новые вещи — слабые художественно, не производят впечатления. Она начинает пить, делается алкоголичкой, напивалась безобразно, кляла судьбу, и себя, и литературу. Лечилась от запоев, временами бросала водку — и вновь начинала. Разуверилась в своем таланте, в
пьяном виде цинично намекала на то, чего ей не хватает, чтобы быть “мужчиной” в творчестве. Сейчас хочет переехать на житье в Москву, очевидно, переменить место. Но как будто пьет, по крайней мере, пила на банкете, да и сегодня от нее разит водкой. И жалкая, и умная, и талантливая, и бездарная. Чего-то ей действительно не хватает. Она, конечно, была переоценена.
В этом — причина несчастья. Трагедия от незаслуженной славы.
18/V, 31. Вчера на пленуме ВССП — доклад Динамова8 о “Литературной газете”. Доклад — тягучий, наперед подтверждающий обвинения, которые могут быть ему брошены: газета и плоха, и не литературна, делала не то, что надо, но “линия ее правильна”. Затем началась “критика”: один за другим выходили писатели и “крыли” и “Литературную газету”, и Динамова. Доходили до крайностей, до резкостей: слишком много накопилось против газеты. Взял слово и я. Хотя я заставлял себя не касаться лично Динамова и подчеркнуть лишь существенную сторону дела — он остервенел от обиды. В своем заключительном слове, не ответив ни на одно критическое замечание, он бросил мне обвинение: вы-де пришли сюда проповедовать классовый мир. Обвинение подлое и гнусное, так как именно я в своей речи подчеркнул, что “Литературная газета” не может пользоваться “всеобщей” любовью, так как литературная среда разношерстна, социально разнородна, а “Литературная газета” обязана в критике проводить линию нашей партии, то есть классово враждебную им линию. Говорил я и о том, что за литературными взглядами, формулами, убеждениями — стоят классовые интересы. Он так “поддел” меня: у вас-де классовые интересы “позади”, а у нас они впереди. Идиот, который не читал, вероятно, Маркса и Ленина, он не знает или не хочет понять, что я говорил о том же, о чем писал Маркс в “18 брюмера”: за иллюзиями, чувствами, мировоззрениями партий и фракций стоят материальные, классовые интересы. Беспредельная подлость приема заключается именно в том, чтобы в отместку оклеветать, оболгать, “пришить” уклон,