По первым главам мы знали Онегина человеком умным, но с пустой душой. Одна из нарочитых, сильно звучащих перекличек романа подчеркивает контраст между опустошенным Онегиным первых глав и полюбившей его Татьяной: «Томясь душевной пустотой» (о нем, глава первая, строфа XLIV) — «плоды сердечной полноты» (о ней, глава третья, строфа X). Душевная пустота Онегина сродни смерти, как описал ее Пушкин в сцене дуэли, сравнив сердце убитого Ленского, в котором только что «билось вдохновенье, / Вражда, надежда и любовь, / Играла жизнь, кипела кровь», с опустевшим покинутым домом. В молодости смерть страшила Пушкина прежде всего утратой чувств, потерей любви («Надеждой сладостной младенчески дыша…», 1823), так что в системе пушкинских ценностей Онегин скорее мертв, чем жив — до той самой минуты, пока ему не даруется любовь. «Душе настало пробужденье: / И вот опять явилась ты…» Это событие оказывается настолько сильным, что Онегин теперь реально, а не метафизически балансирует на грани смерти («…он заране / Писать ко прадедам готов / О скорой встрече...») — Пушкин говорит об этом трижды, хотя и слегка иронично, сбивая пафос. На встречу с Татьяной Онегин «идет, на мертвеца похожий», но за этим стоит уже не мертвящая пустота души, а, напротив, ошеломительная сила чувств, захлестнувшая его полнота душевной жизни. Онегин переживает второе рождение, сопряженное с подлинным страданием. «Не обновлю души моей», — говорил он Татьяне в четвертой главе в ответ на ее письмо и вот обновил, ожил наконец, но какой ценой! Обновил душу, едва не погибнув и оставшись один на один со своей любовью, без надежды на счастье.
«В какую бурю ощущений / Теперь он сердцем погружен!» — это и есть истинный финал романа как истории возрождения главного героя. Возрождение возможно только через сердце, других путей пока мы не видим у Пушкина.
В послании Керн, в его последней строфе, пробуждение героя передано в образе живого бьющегося сердца, исполненного чувств; в «Пророке» «сердце трепетное» заменяется на «угль, пылающий огнем», и эта «операция на сердце» завершает процесс преображения героя. Так и в пушкинском романе — история слова «сердце» в нем дает красноречивую картину изменения внутренней жизни Онегина, историю его пробуждения. Всего это слово встречается в романе более 80 раз, из них треть — в авторских характеристиках Татьяны и в ее словах, обращенных к Онегину; постоянно звучит слово «сердце» и в рассказе о Ленском. В отношении Онегина оно употреблено всего дважды в первых главах, оба раза в отрицательном контексте — «Томила жизнь обоих нас, /
В обоих сердца жар угас» (особая история — «жар» и «холод» в словесной ткани романа), «…ваши слезы / Не тронут сердца моего, / А будут лишь бесить его» (отповедь Татьяне), затем дважды по поводу дуэли, первого в романе события, пронзившего сердце героя («Всем сердцем юношу любя», «В тоске сердечных угрызений»), и только в восьмой главе тема онегинского сердца начинает звучать полноценно: «Но, знать, сердечное страданье / Уже пришло ему невмочь», «Ото всего, что сердцу мило, / Тогда я сердце оторвал…» (после дуэли); трижды о сердце Онегина говорит Татьяна во время их последней встречи: о том, что это сердце не открылось когда-то на ее любовь («Что в сердце вашем я нашла? / Какой ответ? одну суровость»), и о том, что она знает истинные глубины этого сердца, о которых может только догадываться читатель («Как с вашим сердцем и умом / Быть чувства мелкого рабом?», «Я знаю: в вашем сердце есть / И гордость и прямая честь»). И наконец, обретение сердечной полноты в финале: «В какую бурю ощущений / Теперь он сердцем погружен!» От сердечной пустоты к сердечной полноте — такова история Онегина. Он обновил душу, нашел смысл существования вне себя, в другом человеке, излечился от своей духовной болезни. Татьяна не верит любви Онегина, она подозревает в нем «обидную страсть», тщеславное «мелкое чувство», но автору виднее.
В метапоэтике романа есть неочевидные, но художественно убедительные знаки того, что Пушкин строил сюжет как историю двух суженых, прошедших мимо друг друга.
О симметрии в сюжете «Евгения Онегина» много написано, но наиболее значимые элементы этой симметрии — два письма и два объяснения — есть лишь разверстка в романном времени единого события любви, случившегося с обоими героями в надсюжетном провиденциальном измерении романа. В этом отношении дорогого стоит наблюдение одного из тончайших исследователей «Евгения Онегина» Ю. Н. Чумакова: «Казалось бы, героям уготовано интимное пространство любви, вырезанное из внешнего хаоса, но на входе и выходе из этого пространства происходят необыкновенные вещи: