Противоречие между ролью поэта — писчей трости в руке Божьей, ролью, так победительно удавшейся Олесе, что перед ней капитулировали даже многие «иначе мыслящие», — и позицией творца новых и новейших времен, когда он становится недоуменным и ни в чем не уверенным выразителем народившейся в постриторическую эпоху «души», — это противоречие только намечено в разнообразнейшем ассортименте книжки, только проклюнулось ростком. Но оно продуктивно, ибо рискованно.
А о том, что оно застало поэта в апогее его зрелости, свидетельствует порыв сочинить собственную версию «Памятника», — к чему в оное время зрелости склоняется каждый значительный стихотворец. И симптоматично, что у Олеси Николаевой это не словесный гранит, а легкозвучная трель.
Говорю о маленьком чуде, так и названном — «Голос». Обращаю внимание на прелестную ритмику: напев хорея с (гипер)дактилическим окончанием на третьем холостом стихе каждого катрена, что создает впечатление импровизационной непринужденности, застенчивой проговорки о мечте. Мечта же та, что и во всей известной нам цепочке «Памятников», — поэтическое бессмертие, лишь косвенно и проблематично соприкасающееся здесь (как и у Пушкина) с бессмертием христианского обетования. Но верней будет перечесть стихотворение, нежели вникать в рябь моих рассуждений:
Ах, никто, никто не скажет,
как бы в смерти уцелеть,
чтобы голосом таинственным
в мертвой тишине запеть.
Чтобы голосом нездешним
здешний сумрак раздвигать
и блаженные растения
птичьей тяжестью качать.
И тогда на этот голос
странник, выбирая путь,
трепеща, начнет оглядываться,
шею длинную тянуть.
Станет старый неудачник
эту радость толковать,
монастырские насельники —
«Аллилуйя!» подпевать.
Отзовется полуночник,
погибая над строкой,
и младенец тронет розовой,
зрячей розовой рукой.
P . S . Дмитрием Баком сказаны под конец вышепомянутой статьи отважные слова: «Николаева делает свое искусство в присутствии конца искусства...» Сейчас много говорят о небывалом расцвете поэзии, едва ли не превосходящем Серебряный век. Но, думаю, Бак прав: нынешний золоченый век подает сигналы столько же о расцвете, сколько о конце (признаком оглядки на который как раз является невиданный прежде арсенал средств). Есть большие поэты, но нет места для поэзии, нет избирательного резонанса среди «белого шума», в публичном климате незаметна радость от приятия редких по качеству и уровню художественных впечатлений.
И может быть, сегодня было бы спасительно отбирать эти редкости для Ноева ковчега, способного не потонуть в волнах «конца». Перенаселенным он не окажется. …О, какую перекличку можно устроить хоть бы и между тремя из этих немногих. Между Олесей Николаевой, Борисом Херсонским и Марией Галиной (в недавнем удивительном стихотворении принявшей ангела за летающую тарелку). Эти трое, кажется мне, задевают за одни и те же струны, но те издают совсем разные звуки.
И так, даже на малом островке неподдельного, возникает поэтическая стереоскопия…
Ирина РОДНЯНСКАЯ
[1] Интересно это сравнить с «Новейшей историей средневековья» Бориса Херсонского, где умиление оказывается в клинче со скепсисом.
[2] См. в кн.: Н и к о л а е в а О л е с я. Православие и свобода. М., 2002.
[3] Любопытствующих отсылаю к книге С. С. Аверинцева «Риторика и истоки европейской литературной традиции» (М., 1996).
[4] Д. Бак уверен в желании поэтессы быть услышанной «не единомышленниками и почитателями, а людьми, мыслящими совершенно иначе». Оно хорошо бы, но беда в том, что «иначе мыслящие», как правило, не приобщены к ее источникам. Трудно понять строку «И творит Господь Себе детей из камней», если не знать, что, согласно священным текстам, Бог обещает сотворить себе «детей Авраамовых» из камней-язычников взамен жестоковыйных и отпавших кровных потомков Авраама, и крещеная Русь — в числе этих «камней». А «кость к кости и сустав к суставу» — почти дословно воспроизведенное пророчество Иезекииля о восстании из мертвых дома Израилева, перенесенное здесь от имени Всевышнего на народ русский — «Мой народ» (отрывок из Иезекииля знаком каждому члену Церкви, даже и не открывающему Библии, ибо он торжественно читается в храме в конце Страстной недели). В XIX веке такие пояснения не потребовались бы даже «мыслящим иначе» вольнодумцам и матерьялистам, ибо это входило в культурный багаж образованного сословия. Теперь же, боюсь, другое время.