Когда первый дым рассеялся, стали думать, что же теперь делать со школой. Просто переводить в другую было бесполезно — конституцию проходили ведь во всех седьмых классах, а что на эти уроки он все равно ходить не собирается, Юра успел выкрикнуть в первый же день возвращения, пока папа гонялся за ним по квартире с вешалкой от брюк в руке. «Выходить мерзавца» ему так и не удалось, он ведь был сердечник и не мог выиграть в соревнованиях по бегу. Папа никогда нас не наказывал, и я подозреваю, что ему не больно-то и хотелось начинать...
Юру спасла бабушка. Надо сказать, что на этот раз она действительно повела себя как любящая бабушка. Она появилась у нас без приглашения, железным голосом объявила, что она все знала: и про Третьяковку рассказала, и про Юрины безусловные способности к литературе, и про глубину его натуры, и еще про многое, о чем у родителей до тех пор не было времени задуматься. Вердикт: она забирает Юру в школу, куда сама устраивается работать дополнительно, на полставки (ее основная школа была ведь женской). Все молча согласились, а какой у них был выход? Забегая вперед, скажу, что Юру в его новой школе очень далеко от дома как подменили. Он вдруг — и навсегда — обрел интерес к наукам и стал учиться просто блестяще. А с конституцией орденоносец-бабушка управилась легко — просто Юре дали не золотую медаль, а серебряную (по конституции — четыре; оно и правда четыре: в одной школе два да в другой два!).
Юрина эпопея была, наверное, одной из «трудностей», на которые ссылалась в разговоре с моим лечащим врачом моя мама, не желая забирать меня из больницы. Но только одна из... Более того, как это нередко бывает, неприятная эта история послужила улучшению отношений Юры с папой и папы с Юрой. Брат, по-видимому, впервые ощутил, что он дорог этому человеку (обращение к Мехлису в те времена с огромной вероятностью могло не просто привести «ответработника» к служебному краху, а иметь и еще более тяжкие последствия). Папа тоже, видимо, понял, что нельзя жить в семье и чуть ли не не замечать человека, которого ты признал как своего сына. В результате Юру впервые в жизни отправили на юг, в Хосту, под Сочи, где у папиной организации был пионерский лагерь «санаторного типа». А Юра, не знаю, с какого времени, но когда я вернулась из больницы — уж точно, стал называть Григория Сергеевича папой, сначала редко, в отдельных случаях, а потом привык...
Мамин план переезда из Дома на Набережной в несравненно менее сановитый дом 11 по Большой Калужской вряд ли имел главной — уж не говорю единственной — причиной эту эпопею. План этот, глобальный по сути, созрел тем не менее у главного стратега нашей жизни довольно быстро. Просто маме уже невмоготу было жить в том доме не то что на вторых, а на десятых ролях. Но с этим она не могла управиться никакой малой ценой. Для любого даже маленького шажка наверх требовалось папино дальнейшее продвижение по службе. Но ему некуда было продвигаться! Он и так был первым заместителем наркома, вверх значило — в наркомы. Но это было не только невозможно (эти вопросы решались не мамой, совсем не мамой), но скажи папе, что завтра он проснется наркомом, он, я уверена, предпочел бы не просыпаться. Ему, бедному, и так приходилось очень тяжело. Его путь от подпасков через реку от Барятина до члена правительства со всеми кремлевскими привилегиями был так стремителен, что и не такому, полностью лишенному всяких амбиций, человеку это не могло бы не стоить чуть не полной потери ориентации...
Мама билась долго, но, конечно, понимала, что обречена на провал. Не в этом доме, а в этом круге, в который она так стремилась (и ощущала себя достойной), ей не предназначалось никакого иного места. Маме казалось это непростительной несправедливостью, и она мучительно искала выхода. Рассчитывать приходилось только на себя.