Я мало что могу рассказать о годах взросления моей матери. Я знала об этом только из ее же рассказов, а они почему-то часто бывали противоречивы. Вроде бы ее отдали в какую-то известную московскую гимназию, которую тут же преобразовали в школу Наркомпроса. И вроде там как раз она и училась вместе с будущим писателем Олегом Писаржевским, а вот кончили ли они ее или сама гимназия прекратила существование по каким-то революционным обстоятельствам — доподлинно неизвестно. Зато известно, что в школе этой преподавали такой странный, но необходимый для революционной эпохи предмет, как стенография. Обучали при этом всерьез, с расшифровкой и печатанием на машинке «слепым» способом и с экзаменами на скорость. Дядя Олег рассказывал (много десятилетий спустя), что мама была первой из первых по этой специальности и окончила курс с присвоением категории «съездовская стенографистка». А это уже было серьезно. Сам Олег Николаевич таких впечатляющих успехов не добился, но говорил, что и его скромные достижения помогли в его журналистской, а потом и писательской работе. Ни о каких иных видах образования моей мамы я не слышала, но и время было далекое от стабильности. Иван Константинович, не исключено, и строил планы, что дочь с этой ее новомодной специальностью будет помогать ему в ведении адвокатских дел, но получилось по-другому.
Долго ли благоденствовал известный адвокат в центре революционной Москвы, неизвестно, только мама сбежала от него раньше, чем эта деятельность оборвалась. Как сбежала? Если в чисто техническом плане, то самым классическим способом: ночью спустилась из окна бельэтажа, который занимал ее отец в доме на Плющихе, по веревке, связанной из простыней. Конец «веревки» держала преданная Марфуша, а внизу маму принял в объятия возлюбленный. На другой день, когда пропажа обнаружилась и Марфуша все подтвердила (сбежала, мол, от невыносимой жизни с мачехой), Иван Константинович бушевал страшно. Может, и вздул Марфушу, не уследившую за питомицей. Расчет дал, во всяком случае, немедля. Марфуша скромно поклонилась и удалилась туда, где ее уже ждали влюбленные.
Что мне самой до сих пор остается неясным, это в каком же году все это было. Мой брат Юра, плод этой любви, родился в 1932-м, и маме уже было двадцать пять. Вроде не время спускаться по веревкам из окна. Но когда мне это впервые рассказывали, я это обстоятельство не подметила и не задала вопроса. А теперь уж не у кого спросить...
Юра был вторым дитем моей няни, плотью от плоти ее любимой девочки, могу только вообразить, как она его любила. А вот как они, трое, тогда жили, никак не могу себе представить. Когда я пишу «трое», я имею в виду маму, Марфушу и маленького Юру. Про его отца достоверно не знаю вообще ничего. Этот человек в запутанных тайнах нашей семьи занимал особое место, настолько особое, что его как будто и вообще не было. Я спрашивала в разные годы у всех, кроме Юры — к нему я просто не знала, как подступиться, и боялась, — и все, все махали рукой каким-то одинаковым, будто заученным, жестом, который должен был означать что-то вроде: «Да будет тебе! Нашла о ком спрашивать!» И что-нибудь добавляли на словах, вроде: «Он вообще сумасшедший был, просто безумец»... А то и вовсе: «Пропал? Ну, туда ему и дорога!» Вот так постепенно я и привыкла считать, что это был какой-то случайный эпизод, не оставивший никаких последствий, кроме брата Юры. А сколько времени этот «эпизод» продолжался, где, на какие средства они жили — все оставалось в непроглядном тумане.