Судить о них, не будучи полностью погруженным в стихию английского языка, конечно, тяжело. Но даже самого общего представления тут достаточно, чтобы отделить песни от стихов, которые писались “в бумагу” (и вышли несколькими книгами), хотя некоторые из них были впоследствии положены на музыку. Ни одного перевода “бумажных” стихов Моррисона на русский, который бы чем-то меня увлек, благодаря которому я действительно мог бы поверить, что в этих стихах присутствует некое уникальное начало, мне не встречалось. Лексически они довольно простые. Человек, знающий английский на среднем уровне, как правило, может читать их, не обращаясь к словарю. Ощутимая транслируемая энергия сильно падает по направлению от коротких текстов к длинным. Если на протяжении десяти строк Моррисону по большей части удается создать некую цельность экспрессии и мыслечувствования, удержать внутри этой цельности достаточно тонкие и точные оттенки, большие поэмы представляют из себя довольно спонтанный навал случайных образов и туманных метафор, и общий настрой здесь уже теряет всякую специфику, сводится к усредненной злости и недовольству окружающим миром, собой и вообще всем. По этой массе слов ползают туда-сюда индейские, видимо, змеи и ящерицы (змея длиной семь миль из все того же “
The End” удивительно хороша!). Некоторые фрагменты просто чудовищны и свидетельствуют, по-моему, отнюдь не о таланте, переступающем всякие границы, а об элементарном отказе вкуса (“Приникая к дырам и членам отчаяния, мы обретаем наше последнее видение — трипперный пах Колумба, наполненный зеленой смертью” — такая типичная поэзия университетских стихоплетов, ее любили пародировать в своих телевизионных шоу Фрай и Лори). Разумеется, никакой регулярной структуры — просодической, строфической — не имеется, это, как известно, девятнадцатый век, а мы открываем новые миры. Нет, конечно, не исключено, что на самом деле во всем этом содержится та тончайшая субстанция, которая способна превратить в поэтический самый неожиданный текст. (Кто-то из нынешних наших поэтов сказал: стихи — это как балет. Балерина — мосластая тетка — прыгает, и по всем законам физики полагается ей упасть — а она отчего-то зависает; вот там, где непонятным, чудесным образом “зависает”, — там и случается поэзия.) Но составляющие поэзию смыслы, коннотации, далекие связи непросто вычитать иноязычному дилетанту. Быть может, как утверждают некоторые переводчики, в текстах Моррисона присутствует тонкая речевая оркестровка, припрятанная игра внутренних рифм и так далее, — правда, там, где что-то подобное удалось обнаружить мне, выглядит это достаточно нелепо, да и, не будучи частью выстроенной структуры, никак, собственно, не работает. Наконец, качество поэзии — вообще дело конвенциональное, умные люди считают, что великий, — считай и ты, не выпендривайся. Но все-таки человеку, хоть как-то укорененному в русской поэтической традиции, то есть не обязательно скушавшему зубы литературоведу, а просто читателю русской поэзии, спорадическому, но способному отследить, как и чем именно воздействуют на него, заставляют откликнуться русские стихи высокой школы, пусть даже и современных форм (а, стало быть, имеющему пускай интуитивное представление, как “поэтическая машина” может (и, в сущности, обязана) работать в действительно значимых стихах — на уровне слов, за словами, над словами, против слов, и все это одновременно) ну решительно невозможно говорить всерьез о содержании моррисоновских сборников. И уже последний гвоздь: не проходят они очень важного, может быть, главного теста — на однозначное, принудительное соответствие своему времени. Никак не получается утверждать, что появиться они имели возможность исключительно в узких границах определенного хронотопа — строго Америка, строго рубеж шестидесятых — семидесятых. Эти стихи, в сущности, могли быть написаны почти когда угодно (да и почти где угодно, если не брать во внимание некоторые чисто объектные привязки) на протяжении двадцатого века.
Иное дело песни. Тут все самое важное случается не в тексте, но между текстом и звуком. Музыка добавляет сразу и энергию и форму (особенно если речь идет о “квадратном” блюзе — а “
The Doors” и были на деле, и считали себя группой по преимуществу блюзовой). И наконец, своим характером сразу “пришпиливает” текст к конкретному моменту со всеми его сюжетами, социальностью, культурой-контркультурой. В песнях, насколько можно судить, Моррисону удавалось порой притянуть друг к другу далекие полюса — помпезную книжную поэзию (как он ее понимал) и блюзовую традицию. Иногда получались вещи вполне “форматные”, иногда — очень далекие от любых рок-н-ролльных шаблонов. Вероятно, американский исследователь мог бы написать отличную диссертацию на тему “Песни Джима Моррисона и поэтика южного блюза”. На русском я пока еще не встречал материалов о весьма своеобразной блюзовой поэтике, совмещающей сразу и предельно прямое высказывание, и прикрытую эвфемизмом скабрезность, и сложную систему метафор, относящихся до ойтоса, кенозиса, катабасиса, анабасиса и тому подобного. Разве что энтузиасты Кирилл Мошков и Валерий Писигин, всерьез увлеченные историей блюза и уже выпустившие книги о ней, скажут здесь свое слово.