Выбрать главу

Написала на иврите. В 1989 году первая (детская и палестинская) часть воспоминаний была опубликована в Израиле. Потом переписала по-русски.

В детстве Лея говорила, естественно, на идише. В Палестине перешла на иврит. Приехав в Россию, не умела говорить по-русски. В Израиле, в 1956-м, с ужасом обнаружила, что иврит пропал. Потом восстановился, конечно. Русская алия 1970-х была немногочисленна. Когда Лея Трахтман-Палхан стала переписывать свою книгу по-русски, она прожила в ивритоязычной среде больше полутора десятков лет, и это, надо полагать, на ее русский язык повлияло. Что парадоксальным образом ничуть не ухудшило книгу — даже наоборот.

В начале 90-х рукопись первой части книги попала ко мне. У меня с сыновьями Леи общий приятель. Служил со старшим — Моше (тогда Эрнестом) Палханом — в начале 60-х на Кубе — как раз в тот самый кубинский кризис. Моше был радист. Слушали в его будке новости на английском и испанском. Пространство свободы. Остались друзьями на всю жизнь. Эрнест стал потом морэ [1] даже не первого — нулевого поколения. С него в Москве все начиналось.

Моше прислал рукопись нашему общему приятелю. Через него она попала ко мне. Я написал предисловие (послесловие?), передал доброй знакомой — редактору “Иностранной литературы”. Вскоре женщина эта нелепо погибла. Рукопись сгинула. Собственно, я говорю об этом потому, что далее воспроизвожу фрагментами тот, двадцатилетней давности, свой никогда не публиковавшийся текст с незначительной правкой. И, что много важнее, цитаты далее даю не по гешаримовскому изданию, а по рукописи, еще не попавшей в руки редактора, — по сохранившимся в моей статье цитатам.

Лев Толстой — первый, должно быть, пророк смерти романа — тяготился сочинительством, хотел напрямую сказать чаемую миром правду без посредничества беллетристического обмана (“крашеных картонов”). Как тесно ему в “Войне и мире”, как вынужден к искусственной для него форме в “Крейцеровой сонате”! Учился писать у крестьянских детей.

Лея Трахтман-Палхан — как раз то самое крестьянское дитя, Лев Толстой не может поучиться у нее разве что потому, что они малость разминулись во времени.

Когда ей было двенадцать, прочла свой первый рассказ подруге “на улице Герцля возле каменного забора напротив гимназии”. Подруга Симха высмеяла: “В литературном произведении не пишут о высоте забора в сантиметрах”. Конечно, Симха была права. Лея так и не стала настоящим писателем, продолжала писать неправильно (то есть не по тем правилам, которые обретаются в головах Симхи и многих других отличниц и отличников), неумело, даже и примитивно, — но оригинально, обаятельно, с неожиданным художественным эффектом, в значительной мере именно в силу этой своей неправильности — как мечтал научиться Лев Толстой.

Вот, пожалуйста, взятый почти что наугад фрагмент:

“Мы пустились в путь. Ночь. Темно. Нас несколько семей в повозках. С обеих сторон дороги лес. Вдруг стали преследовать нас какие-то люди также на повозках с криком и руганью. Возчики наши своими кнутами бьют по спинам лошадей, лошади несутся галопом. Страшные крики преследователей еще слышны, но уже более отдаленно. Повозки наши повернули вправо на узкую лесную тропу, и мы спаслись от преследователей. Мы доехали до какого-то дома и легли спать все на полу. Среди нас была молодая неженатая пара. Они были веселыми, несмотря на общую напряженность, лежали рядом и смеялись над упреками взрослых”.

Визуальный, динамичный, с монтажными стыками, очень индивидуальный текст — читать одно удовольствие. “Вдруг стали преследовать нас какие-то люди также на повозках с криком и руганью” — чистый Агнон, причем совершенно непредумышленно и безо всякого литературного влияния: само так вышло.