Выбрать главу

В центре внимания нижеследующего текста — еще одна (помимо «истории сознания») история: история создания, развития и кризиса ежедневных приватных ритуалов «блокадного человека». Эти ритуалы призваны были поддерживать биологическую жизнь блокадника, но по сути своей эти ритуалы — социальны. Для психики и сознания «блокадного человека» они сыграли не меньшую роль, нежели для физического выживания. Скажем точнее: ритуалы, превращавшиеся в рутину блокадной жизни, в социальный и бытовой автоматизм, «снимали» индивидуальное, «свое» физическое страдание (остроту этого страдания); «социальное», «культурное» (в широком смысле) вытесняло, заменяло «биологическое» в жизни человека, происходило, как пишет (по другому поводу) сама Гинзбург, «переключение физиологических ценностей в социальные» [5] . И здесь Лидия Гинзбург выступает во всем могуществе своего аналитического ума, ведь такого рода «вытеснение», «замена» и есть то, что с таким вниманием изучала она в своей эссеистике [6] .

«Блокадные тексты» Лидии Гинзбург будут здесь прочитаны сквозь призму «Войны и мира» Толстого. В этом нет ничего удивительного — «Записки блокадного человека» открываются фразой: «В годы войны люди жадно читали „Войну и мир”, — чтобы проверить себя (не Толстого, в чьей адекватности жизни никто не сомневался). И читающий говорил себе: так, значит, это я чувствую правильно. Значит, так оно и есть. Кто был в силах читать, жадно читал „Войну и мир” в блокадном Ленинграде». Что же это за «правильное» толстовское чувствование, которому старался соответствовать «блокадный человек»? Предположим, что речь прежде всего идет о чувстве границы страданий, чувстве бесконечного отодвигания этой границы, том самом, о котором размышляет Пьер Безухов во французском плену: «...он узнал еще новую утешительную истину — он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен» [7] . «Блокадный человек» находится в положении экстремального несчастья и несвободы, но тем не менее он не считает, что это положение является окончательным, крайним; он инстинктивно отодвигает эту границу ценой неимоверных физических и — главное — моральных усилий, создавая систему повторяющихся действий, которая выводит его из-под действия «биологии», «физиологии» в сферу «социального». Выводит и тем самым спасает, ибо смерть имеет прямое отношение именно к биологии и физиологии. При этом, конечно, не следует забывать, что область «социального» не является областью «свободы»; «блокадный человек» реализует свою свободу только в одном — в том, что он выживает, а не умирает. Результат же этого усилия — выживание — тут же апроприируется «социальным»: если блокадник выживал, он тем самым делал вклад в победу над Гитлером. И это другая важнейшая толстовская тема «блокадной прозы» Лидии Гинзбург.

Тему эту можно обозначить примерно таким образом. У Толстого «народная война», «патриотический подъем» редуцируются к огромному количеству отдельных поведенческих феноменов, так или иначе вписанных в разного рода сословные, профессиональные, гендерные модели, представляющие собой налаженную систему социальных ритуалов. Именно на таком фоне поведение Пьера Безухова выглядит особенным, странным, невиданным доселе. Пьер ведет войну с Наполеоном один на один, в отличие, например, от Николая Ростова, который, даже отправившись за лошадями в мирную провинцию и развлекаясь там на балу, все-таки тем самым участвует в общем изгнании французов. Ростов не рефлексирует по этому поводу, он — знает , что это так. Толстой настаивает на этом: «Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью» [8] . Именно последнюю фразу Толстого и пытается опровергнуть своими «Записками» Лидия Гинзбург — и здесь толстовскую проблематику сменяет прустовская.