Выбрать главу

Действительно, Кристенсен предложил хорошую теорию.

 

Александр Иличевский. Город заката. Травелог. М., «Астрель», 2012, 350 стр.

Заглавное эссе в этой книге посвящено Иерусалиму, городу, увиденному писателем как солнечное сплетение мира и духа. И этот рассказ открывает (иногда даже вскрывает) город и позволяет его почувствовать. Но мне хочется поговорить не об удаче, а о том, чего мне недоставало, когда я читал этот иерусалимский текст.

Проза Иличевского очень близка поэзии. Это отмечали, кажется, все писавшие о его работе. Но поэзия и проза очень по-разному работают со словом. Слово поэтическое и слово прозаическое — в определенном смысле друг другу противоречат, у них разный вес. Поэтическое слово — тяжелое, самодостаточное, и главная задача поэта — дать слову свободу — разрешить ему катиться под собственной тяжестью по линии наибыстрейшего спуска. Прозаическое слово — легкое. Оно несамостоятельно. Оно подчиняется общему сюжетному движению, которое выстраивает слова, как магнит железные опилки. Если мы дадим слову поэтическую свободу в прозе, оно может на свой лад растянуть и даже разорвать сюжетную ткань. Иличевскому в лучших его вещах удается каким-то образом снять это противоречие и поэтическое слово поставить на службу сюжету. Но и у него в больших вещах слово часто теряет свою поэтичность. Например, замечательное эссе «Урок в моей жизни», оказавшись включенным в ткань романа «Матисс», в нем совершенно потерялось. А хотелось бы, чтобы слово и в прозе звучало поэтически. Мне казалось, что в таком жанре, как травелог, этого можно достичь. Писатель пишет о городе, который он любит и знает. Ну так и вперед — покажи его во всей красоте и силе, и поэтичность высказывания, которая так соприродна твоему таланту, только поможет. И кажется, близко к этому эссе «Attendez!», где есть редкостные описания Сан-Франциско. Все обещало победу, но вот победы не случилось. Может быть, из-за того, что текст до какой-то степени заказной, а может быть, и по другой, более глубокой причине.

Мне не хватало в этом описании Иерусалима — людей, героев. Чтобы они на фоне роскошного задника — этого самого «города заката» — страдали, любили, радовались, умирали. Мне не хватало здесь именно сюжетного напряжения. Кажется, лучше всего у Иличевского слово раскрывает свою поэтичность, когда оно служит сюжету, но это свободное служение, когда линия наибыстрейшего спуска, по которой катится слово под собственной тяжестью, и линия повествования вдруг совпадают. В романе это вряд ли возможно, а вот в рассказе — кажется, да. И может быть, не случайно самые мои любимые вещи у Иличевского именно рассказы — практически весь сборник «Пловец». Здесь свобода поэзии естественно раскрывает сюжет, и сюжет раскрывается естественно, как цветок. А вот в «Городе заката» этого цветения сюжета мне не хватило.

 

Андрей Волос. Возвращение в Панджруд. Роман. М., «ОГИ», 2013, 640 стр.

Что может сказать русский писатель, живущий в Москве в XXI веке, о поэте, писавшем на фарси и жившем в IX — X веках в Самарканде и Бухаре? Правильный ответ: ничего не может.

Но Андрей Волос, родившийся и выросший в Таджикистане и чутко чувствующий его историю и настоящее, попробовал этот безусловно правильный ответ если и не опровергнуть, то поставить под сомнение: он написал роман о Рудаки, великом персидском поэте, жившем больше тысячи лет назад. Если бы Волос писал о полководцах или эмирах (он о них тоже пишет, но они на втором плане — они даны как бы через восприятие Рудаки), то ему бы ничего не оставалось, как закопаться в груды документов и постепенно, шажок за шажком восстанавливать ткань их жизни и деятельности. И вероятность удачи все равно была бы крайне сомнительной. Исторические романы — это, как правило, сочинения о современных автору людях, одетых в соответствующие костюмы и действующих в условных декорациях. Ничего, кроме описания декораций о том времени, в котором разворачивается действие таких сочинений, мы не узнаем. Анкерсмит сказал как отрезал: «…переживание прошлого является переживанием не там, где оно точь-в-точь соответствует воспоминаниям, ожиданиям и практическим убеждениям историка, но именно там, где оно бросает вызов всем нашим интуициям о мире. Только здесь мы можем встретиться с прошлым как таковым в его бескомпромиссной и радикальной чуждости, то есть в его „возвышенности” <…>. Только здесь мы действительно открываем прошлое и текст, который бросает вызов всем нашим категориям, делающим мир осмысленным. И это может превратить прошлое в чуждый и волшебный мир, каким оно в сущности и является» [13] .