Выбрать главу

«Амбарцуни», — назвала себя.

«Армянская красавица?» — нет, он не флиртовал.

«Да», — сказала совсем не сразу и почти раздраженно.

«Я вас научу не бояться высоты».

Нет, не ответила, что и так не боишься. Почему? Хотелось бы знать...

 

4

 

Ты с удивлением обнаружила, что он не петербуржец, — пскович. Причем пскович до безумия. «Когда-нибудь, — пел он ей, покалывая щекой ее щеку, — когда-нибудь...» Папироска (он любил курить по утрам в кровати) преобращалась в инструмент вычерчивания воздушных замков — ты слушала, покоя голову на его голом плече, и сквозь белый дымок видела палаты, из которых вырастали скрипучие галдарейки с железными петушками-кукарекалами наверху, видела окончины, посверкивающие мускавитским стеклом — проще сказать, слюдой, видела бочарни и сами бочки со снедью, видела церкви — он говорил о них, как говорят о дядьях, тетках, — он рассказал, что у каждой, например, свой голос — у Анастасии, которой пятьсот лет, — голосочек молоденький, а у Николы с Усохи — голосина с баском. Он вспомнил, что Спас Нерукотворный у Жабьей лавицы припадает на левую ногу, — неужели он произнес «подагра»? — да, каменная подпора колокольни заваливается и ползет, ползет. А Никола Явленный будто шляхтич в модном кафтане. А принявший обет молчания храм с Труворова городища? А разговорчивые старики — колокола псково-печерские?  А прабабка Гремячая башня? Потом ты встретишь у старых каменщиков, с которыми Сокольский вычинял ее кладку, кличку — «бабкин внучек» — про него.

Уж они-то знали: Юрочка вырос на спуске к Пскове, напротив Гремячей башни, напротив палат в Волчьих ямах — в богатом доме своей бабушки Распеченко (из малороссийской дворянской фамилии, давно прижившейся в этих местах). Любовь к изразцовым печкам? Ну конечно: в доме Распеченков крякала печь с легкомысленными васильками на изразцах. Любовь к сундукам? Сундучишка-подголовник из шестнадцатисундучной семьи был единственным, который путешествовал вслед за Юрой. Прочие — разбили, раскрали, спалили. Ах, гривастые кони на сундуках! Ах, спелогрудыи русалищи! Где вы теперь, шептуны детства?

И любовь говорить особенно — так, что, слушая его, сердце за словами скользит, скользит. Ты потом догадалась: так умела говорить бабушка.  И любовь к безделицам — сколько брошей он тебе выточил? Ты должна была закалывать ими шаль или — вопреки правилам — носить, как бантик, на шляпке. В блокаду он сделал тебе первую — деревянный круглячок, изукрашенный под цвет стылого неба с парящим ангелом. У ангела — несколько удивленное лицо, но ты смеялась над пяточкой — ее и не заметишь сразу, а ведь она — голая, детская — торчит из проношенного валенка.

А брошь с Золотым петушком, вертящимся на одной ноге под сырым ветром? С единорогом — чудесным зверем, дающим бессмертие? Пардусом — хранителем его родного города? Разве ты не помнишь, как жилка дергалась у Юры на лице, когда ты разжимала ладонь с именинным подарком — с пардусом-барсом? А с птицей Гамаюн, про которую он сказал, что люди — почти птицы? С Егорием Храбрым, которого он тебе приколол за месяц до той статейки? Юра, наверное, не обратил внимания на совпадение. Да и ты поняла только тогда, когда вы ехали в грустном поезде в Питер — отсидимся годочек, ну два — говорил он; а вышло — все двадцать.

Ну-ка, прикрой глаза — что ты увидишь? — серый перрон вокзала, серые лица друзей — надо ведь быть бесстрашными, чтобы в 1949-м прийти провожать изгоняемого из города. Вот — Николашка Семенов (пенсне на веревочке, плащ монархического покроя), вот — Еленочка (с глазами, всю ночь рыдавшими), с ней — Соллертинский (они поженятся через месяц и обвенчаются в Печорах, наверное, поэтому на печальном перроне Мишка Соллертинский единственный похож на счастливого котофея), Афиногенов (губы поджаты, а ус не добрит), два аспиранта (смельчаги!), опоздавший Православлев (свистит тебе в ухо — «с мо... ей фа... мили... ей в пер... вых ря... дах») — «Ты что-нибудь понял в его ахинее?» — спросишь Юру, разумеется, уже в вагоне, пока похоронные друзья будут идти за гробом-поездом и прощаться, прощаться.

Вдруг Юрочка расхохочется, подталкивая тебя к стеклу — смотри, воробьина, смотри! — Александр Александрович так преданно печатал шаг, что ударил в лужу — и облитый, в белых штанах, по-прежнему стоял там, — при общем веселье. Сначала грозил им, потом и сам загоготал, загоготал.

 

5