Но хорошо. Молодость, шампанское. Почему бы не подурачиться? Почему бы не разглядеть звезды в глазах незнакомки? Но Сокольский-старший вовсе не был прожженным шармёром: в его привычки не входило забавы ради кружить головы доверчивым барышням. К тому же находящимся под присмотром сонно-злой тетушки, как, например, та, у которой Натали гостила.
Если хотел бы блистать, рассказал бы о родстве с Распеченками (все-таки псковские домовладельцы) или о первых заказах (хотя бы оформление витрин в булочной Белюхина), но никак не про дьячка из церкви у Жабьей лавицы! — который при царе-горохе торговал пиявками, отваром из лопухов, мазью для лысины, почечуйным корнем; знал много — лягушку бросить в молоко, чтоб не скисало, хвост выхухоли вложить в сундук, чтоб не жевала меха моль, петушиная лапка — приворожить жениха, персидский порошок — от клопов, от блох, настойка из сушеных тараканов великолепна от водянки, гофманские капли — от обмирания, ревень для прослабления (тетушка Натали светски покашливала при этом), тинктура — от расстройства нервов, и от колотей, и от стеснения в груди, клевер с четырьмя лепестками — к счастью, да?
Натали слушала его и кивала, кивала (придерживая белую шляпу с вуалеткой) — он ей уже нравился. А еще говорят, что провинциалы не умеют ухаживать. Что в провинции — скука.
Нет, это не было святое семейство. Когда отца убили, мать не осталась вдовой. Она вышла второй раз замуж, за врача с толстыми пальцами и жирной улыбкой.
7
Сколько Юре исполнилось, четыре? Помнил отца? Помнил, — сказал тебе, — в золотом сиянии. Нет, — говорил грустно, — никакой мистики. Просто день, уцелевший в памяти, надо полагать, летний. И всего-то осталось: Юрочка сидел на полу, бодаясь с медведем-ковром, вдруг раскрываются двери, а с ними — солнце, входит отец, он хохочет (какой контракт он тогда заключил? Декор театра Гермейера? биржи?), хватает сына, потом натягивает шкуру — медведь зашевелился, зарычал...
А как испортил отцовские эскизы, неосмотрительно оставленные на столе? Нет, не помнил. Только со слов матери (спасибо, что рассказала). Юрочка, подставив пуф, вполз на столешницу и, сев по-турецки, перемазал чернилами все, что там было. Мать рассердилась, отец же обнял его, засмеялся, подбрасывая к потолку: «Будет художник! будет художник!»
А прогулки с рыбаками? Помнится, помнится выход суденышек из узкой и тесной речонки Псковы в реку Великую — они выплывали, чуть подкачивая смолеными бортами, хлопая парусиной, — лодки, дощаники, расшивы, тихвинки, мокшаны — с резными коньками навесцев, с выпиленными на бортах кругами, крестами, звездами — пахнет водой и рыбой — порожние бочки сушит ветер, позванивая грузилами бредня, морщит воду, дергает флажки, крутит махавки, бросает капли родной воды на лица — отец ведет тебя вперед, ставит на комель мачты — ты видишь белые крылья? — это беляны, как птицы, плывут там далеко.
Юрочка мог рассказать про рыбацкий лов вдруг, за столом с братчиками, как называл он принятых в доме, между печеной тыквой и безе (разве курицы перестали любиться в 1949-м?). Кто-то прибавит: «А гусянки?» Нет, гусянки не плавали у нас. Они плавали по Оке, Каме, кажется, Цне, по Москве-реке, на веслах, реже — под парусами. А может, потому говорил, что видел накануне пятна мазута на озере? И вместо толстухи-шняки, в трюме которой в лучшие времена умещались сорок бочек, — плоскодонки теперь — хилые, жалкие... Как животы послевоенных мальчишек.
Ты видишь лица друзей (какая разница, сколько прошло лет): Семенов — хорошо быть близоруким и дышать, долго дышать на стекла пенсне, потирая платком, — Афиногенов — сластокниголюбец — что ему? — он знал противоядие — даже когда всё сотрут с лица земли родной, всё вытопчут, можно укрыться в норе библиотеки и миловаться с буквицами какого-нибудь тысяча пятьсот теплого года, — Соллертинский (зачем он отпустил усы?) — нет, что ни говорите, а весело, когда рядом — хохотушка с щечками, моя Еленочка , — тебе жалко Православлева — полноватые люди чересчур впечатлительны — будет ворочаться, будет не спать в эту ночь.
Между прочим, ты долго не открывала Юре черную тайну: во всем виновато безе. Разве ты не помнишь лицо корреспондента, которого отрядила газета взять у Сокольского интервью? Ты великодушно потчевала его — шея тонкусенькая! — пока Юрочка что-то дочерчивал в кабинете, — и никак не могла понять, почему с каждым разжеванным бело-желтым кружочком лицо корреспондента делается печальнее, печальнее. Ты еще подумала — не пригорело? Наконец Юрочка бамкнул дверью счастливый, громкий — чуть не за плечи взял гостя дорогого — у него было правило: ликовать, когда в дом к нему приходили. Ты (признайся, признайся) иной раз тяготилась: ну, Юрчик, не хватит ли на сегодня?