Выбрать главу

Но молодой человек из газеты (представился: «Моя фамилия Спасибенок» — у Юры, ты заметила, клоуны скакнули в глазах) — гость особенный — наконец-то расскажут городу и стране, какие люди готовят зарю завтрашнего утра. Как вы, Юрий Павлович, начерчиваете план коммунистического города Пскова? Иногда тебе кажется, что всему виною Юрочкина бравада. Мог иной раз так гмыкнуть, что хватило бы на пятьсотстраничное «дело». Или собеседник был вглядчивый? Заметил, что Сокольского дергает будто зубная боль? Чуть морщится? Тень на лице? «Прежде всего (ты всегда наслаждалась Юрочкиным баритоном) мы не должны забывать, что Псков — древний город, много старше Москвы и — ха-ха-хах — Петрограда...» Ты всегда наслаждалась и смехом — боже мой, — когда он смеялся на улице — все тихо-пришибленные пялились на него, — но зачем, но зачем он сказал «Петрограда»? По привычке?..

Скри-поскри-скри-поскри — зацарапало перо Спасибенка, нет, ты не говорила Юрочке, что два года ты не могла спать, только прикрывая глаза, ты слышала, ты слышала скри-поскри...

Он просил тебя показаться светилам — знал, что плохо со сном, а ты спорила, ты говорила, что, наоборот, ему надо ехать — и только в Москву, — потому что бывало так, ты видела, он сидел за письменным столом, с белыми губами, с лицом нехорошим. Ты думала сначала, что он просто расстроен, — нет, это игла, которой шевелили в сердце.

Почему ты его не привезла, почему ты не привезла в Москву?

 

8

 

Только пусть не болтают, что он замирился. Его вычеркнули из своего города на двадцать лет? Ну так двадцать лет — срок ничтожный. Реставратор шагает веками — он говорил, и любимые клоуны скакали в глазах — и потому ты смеялась, но не могла догадаться, на что намек. Ты думала: Юрочка постарается если не забыть, то отвлечься — разве не удивительно было работать в Ораниенбауме? А спасать Петергоф? Снова, как в пору их медового месяца (хотя и не медовой жизни), полезть на шпиль Петропавловки? Только он тебя («ну куда ты, толстушка?» — почти обидишься) не позовет. А твоих робких слов коллеги его — «у Юрия Павловича, кажется, сердце» — не услышат. Или просто слоняться по Эрмитажу — он не отказывал себе и другам своим в царском праве — перед Сокольским раскрывались двери в Эрмитаж даже и в понедельник, когда посетителей туда не пускают.

Юрочка угощал роскошней «Астории», роскошней Елисеевского лучшей поры — пустые залы, которые вдруг заговорили, потому что были свободны от лишних говорунов, и разве самим не удивительно зажечь тысячи капель хрустальных светил? — и выглянуть из-за портьеры на торопящийся город, который не подозревает, что здесь, в мертвый день, — «оргия»! Кстати, Юрочка выхохотал такое словцо.

Перед какой Мадонной плакала Еленочка? (Она тебе много позже признается про выкидыш.) Как — ну вспомни — перед натюрмортами Снейдерса с дичиной, окороками, кровяными колбасами, рыбищами, еще топырящими жабры, острил про жратву Православлев? А Юрочка, встав на колени, чтобы показать вам тридцать пород паркетного дерева в георгиевском зале? Как Мишка Соллертинский признался, что у него в первое посещение Эрмитажа в 1939-м стибрили кошелек из заднего кармана брюк, а после войны он сдуру оставил очки на каком-то эрмитажном подоконнике. Семенов? Нет, Николая Николаевича уже похоронили, годом ранее. Ты изумилась, когда Юрочка, приехав в Псков, — прямо с вокзала — на кладбище (Николай Николаевич лег на Мироносицком, рядом с матерью), — но больше Юрочка никуда не пошел — только посмотрел быстрым взглядом на Николу с Усохи — и сказал тебе черство — мы едем сегодня же. Ты переспросила. А он — кажется впервые — закричал на тебя.

Нет, в Эрмитаже они не уставали. Пусть Православлев подволакивает ногу (после инсульта), подхрамывает (нога начнет года через два гнить в диабете), но ведь смеется, когда Афиногенов подкалывает Юрочку: скажи, ты ночевал в Эрмитаже? В саркофаг к мумии ты ложился? А Браиловскую (эрмитажная бухгалтерша центнеровая, со слоновой болезнью и помазком татарских усов над верхней губой) ты целовал? Исключительно — я признаюсь вам — исключительно — сколько тогда было лет Юрочке? — пятьдесят девять? пятьдесят семь? — исключительно в щечку.