Думаешь, ловко тогда он лазил по чердакам, по деревьям? Нет — спортсмен и пират Сокольский сделал признание, весело щурясь, — побаивался. Наверное, мешали шпаненки, у которых всё всегда выходило ловчей. Но около церкви той никого не было. Почему не попробовать? По заваленным мусором лестницам вверх, по стропилам с желтой крошкой жучка под купол, там — сохлое дерево рамы — окошко, невидное снизу, чтобы служка вылезал сгребать снег, еще выше — руки стали белые — не от снега, конечно, — от голубиного помета, так что даже пощипывало их, а сами голуби гулили и мешали — совсем не боялись, потом полз, цепляясь за выступы каркаса, по подкуполью, по каким-то вбитым в шею церкви штырям, к шпилю, где под ветром скрипел ржавым железом — зжа-зжа — крест, рыжий и ржавый. И тогда Юра подумал, что поднялся выше всех — какое шпаненки! — выше птиц! — и разве страшно? Так высоко — что небо плескалось над головой...
9
Ну, давай посчитаем теперь счастливые дни. Когда ехали по подсохшей после дождя дороге — и увидели аистов — с ними еще аистенка. Ведь это первый раз ты ехала в Юрочкин Псков? Он сказал, сжимая тебе плечо, что аисты ходили по псковским полям и пятьсот, и тысячу лет назад. И придумал еще для тебя, что если увидели аистов — значит, всё сбудется. Не поняла тогда, что Юрочка мило разыгрывает: ему ли не знать, что аисты на здешних полях, как кошки — в подъездах питерских. Но ты поверила, тебе понравилось. И после ему говорила, что глупенький аистенок понимает в старых камнях больше, чем отцы-стервецы города, который всё равно воскреснет — как бы ни пакостили — воскреснет когда-нибудь. Пусть не в 1949-м, и пусть не через двадцать лет, когда Юрочка вернулся триумфатором — и в день возвращения ты первая заметила аистов, закричала «смотри!» — а он улыбался устало, ты хотела еще сказать, что Хорошилов и Спасибенок и другие исчезли, как лужи — в солнечную погоду, но подумала — зачем о них? — с нами пусть будет только счастье.
Еще не потеряй денечек, когда вас двоих монахи водили по дальним пещерам в Печорах, — уж они-то знали, кто же такой Сокольский. И разве не ему обязаны снежные стены монастыря? Их объело гадкое время 1930-х, но когда Юрочка поднялся на треснувшую Святую башню, то сказал игумену что-то — что-то про стены — ты была в стороне и не слышала, переспрашивать не стала, только видела, как игуменское лицо удивляется, удивляется. Юрочка сделал тогда же наброски, а уезжали вы, держа в ногах гонорар — бочонок засоленных огурцов. Нет, два бочонка.
Конечно, счастливый день тот, почти первый, когда он осматривал твою верхолазную амуницию — деловито, почти строго — на груди, на спине — крючки, петли, страховочные карабины — Еленочка на изготовке рядом — «Юрий Павлович, вам принести то-то» — «Юрий Павлович, я подготовлю вам то-то» — и вдруг, ты даже до сих пор не понимаешь, как вышло, — ведь ты стояла к Сокольскому спиной, — но услышала узнаваемый клац, еще клац — и вы спинами прижаты друг к другу! — страховочные карабины зацепились, сработали.
Сокольский был очень сердит. На себя, разумеется. Такая нелепость. Пожалуй, если бы не Еленочка, которая скакала вокруг, чтобы вас расцепить, ему было бы легче. Но главное, что эти карабины — ваши кольца обручальные.
А как курил в постели? Как ты в рань бегала ему за папиросами? Вот ведь и прожженный глазок в наволочке — знак твоего счастья. Ты помнишь его лицо, когда он проснулся — с вечера выкурил всё — а ты дала ему пачку? Но ты помнишь еще его лицо, когда он сначала отвернулся к окошку (чтобы не пускать в тебя дым), повернулся и увидел, что ты снова под одеялом? Разве не весело ему растолковать, что ходить за покупками в ночной рубашке по Питеру в семь утра — самое милое, самое то. Но, само собой, сверху плащик, высоконравственный плащик. Да, Юрочка?
И еще не забудь прогулки у Жабьей лавицы — его отец так любил это место — отец, правда, путал, может, лавка жуликоватого дьячка и была здесь, но вообще-то лавицами в старом Пскове именовали мостки. Топкое место, болото, жабы. Ты смотрела на Юрочкины ботинки — они были очень грязные, мокрые, но лицо — с счастьем — и ты засмеялась, потому что ты поняла тогда — что он — юродивый — (вот почему у Хорошилова-хана, когда он тряс Юрочке руку, в глазах сидел даже не страх, а страшок) — ты засмеялась так громко, что грачи, которые до того перекаркивались на старых яблонях и лениво чистили клювы, взлетели все, взлетели. Ты день этот потом вспомнила, когда в его тетрадке с набросками, обмерами, цитатами непонятно кого, почему-то тратами на гранатовой сок (ну — как забыла! — он боялся за твое малокровие!) нашла строчку: «...что такое Россия? — Жабья лавица — проклятое место — наважденье, мир кикимор, или Жабья лавица — дверь в рай?» Почему он никогда не говорил тебе этого? Или нет, всегда говорил, всегда думал — разве иначе ты вспомнила бы веселых клоунов в его глазах: «Девочка, ты, конечно, знаешь ответ?»