Поэзия Инны Лиснянской, которая так же в конце восьмидесятых вернулась к широкому читателю после более чем десятилетнего запрета, оказалась востребованной и в последующее тяжелое и катастрофическое для многих талантов десятилетие безвременья. Правда, как и у большинства уже сложившихся поэтов, особых перемен в ее творчестве не наблюдалось, но это при достигнутой высоте и не было обязательно. Уже само по себе удивительно было, что этот суховатый, негромкий, но твердый до резкости, бескомпромиссный в нравственном и эстетическом выборе и классически ясный голос нет-нет да и слышался со страниц ставших малотиражными толстых журналов или тоненьких книжек народившихся частных издательств и, признаться, обнадеживал. И в том, что у поэзии помимо развлекательной и саморекламной функций есть еще и высокое предназначение. И в том, что верна пушкинская формула: покуда жив хоть один “пиит”, носитель вертикального видения мира, какие бы значительные силы ни пытались убедить общество в онтологической постмодернизменности мироздания, она, эта вертикаль, все-таки существует.
Неизменным все эти годы оставался и образ ее лирической героини, сформировавшийся еще в советское время, пожалуй, где-то в середине-конце шестидесятых. Это был, так сказать, как тогда любили писать в аннотациях, образ “нашей современницы”, но не тот, что навязывался, а современницы, с эпохой не согласованной и не согласной ни в главном, ни в мелочах. И речь не столько о политическом диссидентстве или о столь не характерном для того времени религиозном чувстве, хотя именно оно — в основе мировидения поэтессы, но о естественном, нормальном достоинстве человека и поэта не участвовать во лжи и о совершенно исключительном чувстве личной ответственности и вины за все происходящее — “покаянной совести”. То время сказалось и на ее стилистике — поэзия Лиснянской словно бы вобрала интонации негромкого, но прямого, очень личного и страстного разговора-спора со “своими” на интеллигентской кухне застойных времен, для ее речи стало характерным соединение разговорных прозаизмов и высокого стиля, где порой будничное и бытовое так сплеталось с высоким и вечным, что, перечитывая сейчас, например, сборник “Из первых уст” 1966 года, просто диву даешься, как могли тогда пройти в печать такие поразительные (духовидческие, что ли) стихи: “И вот когда крадутся сроки / Телесного небытия, / Встают убитые пророки / И говорят мне, ЧТО есть я”. И вот какая удивительная штука с этими литературными терминами: казалось бы, каких эффектных поэтических “наших современников” ни родила хрущевская оттепель, а вот и тогда, и через десятилетия оказалась востребованной скромная, прямая, постоянно за что-то извиняющаяся “собеседница”. И это не говоря уже о таких вершинных и, разумеется, на тот момент непечатных произведениях Лиснянской, как поэмы в сонетах “Круг” (1974), где в рассказе о пребывании в психушке этот такой естественный и непринужденный голос рассказчицы-“собеседницы” достигает трагического напряжения, и “В госпитале лицевого ранения” (1984) с его скорбным накалом.
Однако не только на фоне затянувшейся поколенческой и исторической паузы, но и по отношению к ее собственному творчеству последние стихи Инны Лиснянской стали полной неожиданностью и сенсацией. Читая прошлогоднюю новомирскую подборку Лиснянской, вслушиваясь в знакомые приглушенно-резкие интонации лирической исповеди “собеседницы” (ну хотя бы с самого начала: “Все, что мной пережито, — рассказано. / Слезы — это не бисер метать. / И, людскою насмешкой наказана, / Я в глухую ушла благодать...”), вдруг через несколько стихотворений обнаружил, что передо мной будто бы другая поэтесса: напряженный монолог словно примолк, то есть не затих совсем, но из открытого окна в комнату, где только что звучало: “И может быть, когда меня не станет, моя могила от меня устанет”, ворвались иные звуки и голоса и перекрыли все:
Свистульки, трещотки, звонки, гребешки, кастаньеты —
Какое в лесу вавилонское разноязычье!
К Создателю птичьи молитвы и гнезда воздеты,