Выбрать главу

О том, что Ленский надеялся на “бессмертную семью друзей” человечества, Пушкин сообщал читателю при первом знакомстве с героем, а при прощании с ним, в XXXVIII строфе 6-й главы, намекал, что убитый сам мог войти в эту семью:

Исполня жизнь свою отравой,

Не сделав многого добра,

Увы, он мог бессмертной славой

Газет наполнить нумера.

Уча людей, мороча братий

При громе плесков иль проклятий,

Он совершить мог громкий путь,

Дабы последний раз дохнуть

В виду торжественных трофеев,

Как наш Кутузов иль Нельсон,

Иль в ссылке, как Наполеон,

Иль быть повешен, как Рылеев (стр. 612).

Беловой автограф 6-й главы не сохранился: эти строки Я. К. Грот опубликовал по копии В. Ф. Одоевского. Несомненно, однако, что его копия восходит не к черновой, а к беловой редакции (именно так ее и квалифицировал Томашев­ский). Почему же тогда одна неподцензурная характеристика Ленского перенесена из беловика в основной текст, а другая — оставлена среди рукописных вариантов? Чем это можно объяснить, кроме редакторского произвола?

 

Текстология требует особой скромности и такта; идеологическая ангажированность для нее губительна. Войдя во вкус, уже трудно остановиться: редактор, убравший барьер между собою и автором, легко распространяет самоуправство на идеологически нейтральные участки текста.

В предисловии к онегинскому тому академического собрания сочинений сказано, что “роман напечатан в той редакции, какая установлена <...> Пушкиным в изданиях 1833 и 1837 гг., с восстановлением пропусков, сделанных цензурой”20. Это не соответствует действительности: частично восстановлены и те пропуски, которые сделал сам автор. Я имею в виду собственные имена живых пушкинских соотечественников: в том, что некоторые их фамилии в прижизненных публикациях “Онегина” означены звездочками либо начальной буквой, нет никакой социально-политической подоплеки (с цензурным уставом пропуск личных имен связан разве лишь в том смысле, что в России, как с удовлетворением замечал Пушкин, “личность ограждена цензурою”21). Восполнив эти лакуны, редакторы деформировали и прагматику, и семантику, и синтактику литературного произведения.

В большинстве случаев имена здравствующих современников Пушкин дает прямым текстом: в стихах и примечаниях к роману упоминаются поэты, художники, актеры, рестораторы. При перифрастических упоминаниях автор разъясняет, что певец Пиров и грусти томной (3, XXX) — это Е. А. Баратын­ский (примеч. 22), а поэт, который роскошным слогом / Живописал нам первый снег (5, III), — это князь Вяземский (примеч. 27). Однако исторические лица именуются полностью, если речь идет о публичной стороне их деятельности; как только тот или иной современник выступает на страницах романа в качестве частного лица, поэт прибегает к звездочкам и инициалам: Онегин Къ Talon помчался: онъ увЅренъ, / Что тамъ ужъ ждетъ его ***; Второй *** , мой Евгенiй, / Боясь ревнивыхъ осужденiй, / Въ своей одеждЅ былъ педантъ / И то, что мы назвали франтъ; свои стихи Ленский читает вслухъ, въ лирическомъ жару, / Какъ Д. пьяный на пиру; У скучной тетки Таню встрЅтя, / Къ ней какъ-то В.... подсЅлъ / И душу ей занять успЅлъ 22.

Вставляя в текст имена Каверина (1, XVI) и Чаадаева (1, XXV), раскрывая инициалы Дельвига (6, XX) и Вяземского (7, XLIX), редакторы покусились на заложенное Пушкиным расслоение читательской аудитории: с одной стороны, узкий круг посвященных, с другой — те, “которые чувствовали <...> намек, но расшифровать его не могли”23. Но главное, пожалуй, в другом: в своей заботе о “полноте” художественного впечатления текстологи заставили Пушкина совершать в глазах потомков поступки, которых он не делал и которые для него были этически неприемлемы. “Любезный Иван Ермолаевич, — писал Пушкин И. Е. Великопольскому в марте 1828 года. — Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению я не мог со­гласиться.