Меня все же тянет вернуться к любви… Наши сексуальные фантазии были свирепы и наивны. Ко мне водили двух сестричек, черная Таня и белая Оля, дочери бородатого певца Большого театра. Я был помутненно влюблен в черную Т., старшую, ласково ее гладил по плечику, а сам мечтал ее, голую, смуглую, бросить в ванну с ледяной водой и не выпускать. И чтоб она вся в гусиной коже барахталась там и ныла. Похожие эмоции испытывал мой дворовый друг Ваня. Его соседка по подъезду и тайная страсть — «Анька с собаками»… На сколько лет она была нас старше? Лет на десять точно. Эффектная, длинноволосая, с двумя породистыми псами на поводках. Ваня поведал, заикаясь от страсти: «Знаешь, я мечтаю ей волосы поджечь ее длинные…»
Недавний период антилюбви меня измотал! Потерянный для любви юноша, я себя губил без пощады и многим навредил, слабый пол обидел. Кружились в смрадном вальсе нелюбимые девки. Огромная путана сипела: «Костлявик!» Она сипела: «Погрейся, костлявик, о сиси мои!» У нее была раздавшаяся рожа, а ляжки в сизых пятнах от сигарет. (Тушил об нее сигареты какой-то садист.) И теперь я жалобно хватаюсь за ускользающий образ ливадийской Лены. Я истосковался по юной любви, и мне кажется, я сам эту Лену, 14, эту Мясникову выдумал. Я в душе просиял, когда Лена мне подвернулась!
В моем детстве был Антон, один из первых беженцев. Его русская семья бежала из Молдавии к нам в район. Он носился по холоду в байковой рубахе, с обезьяньей рожицей. «А я закаливаюсь!» — выкрикивал азартно. Осенью мы с ним встали посреди двора у клумбы. Он в рубашке, я в куртке и до бровей натянул капюшон. Двор был весь в окопах. Переругивались рабочие — который месяц они рыли и чинили трубы. Экскаватор, гудя, отбрасывал землю. Карусель, задетая, лежала на круглом боку.
— Видал, чё дьявол творит! — жужжал Антон, точно во рту у него была муха. — Весь двор изгадил! А я, когда умру, попрошу Бога меня в ад послать. Я объявлю войну дьяволу. И убью его! А трахаться — это тоже дьявол придумал! Ты чё, не знал? Меня как мама родила… Думаешь, трахалась?
— А как? — растерянно спросил я.
— Ее папа целовал, целовал. Целует, а я у нее в животе все увеличиваюсь. Потом в больницу ее привезли, папка зашел, поцеловал совсем крепко, тогда она и родила… — Он проткнул меня подозрительным светло-карим взглядом: — А твои чё, трахались?
Я испугался и путано залепетал:
— Мои? Да я не знаю… Мои нет.
А он торжествующе запел:
— Знаю, знаю… — и уже грозил обглоданным пальчиком, и вертелся, и плясал: — Трахались! Трахались!
Помню, умер Черненко. Мелкая фамилия. Я бы не удивился, узнав, что «черненка» — это по-хохляцки «родинка». Мелкая родинка на пышных телесах страны. Он умер, и серый ветер игрался и хмыкал флагами, красные флаги с черными лентами. А мама вела меня по Комсомольскому проспекту в магазин «Дары природы». На витрине — оскал волка, алая зевота медведя, в застывшем полете косятся птичьи чучела… Внутри пахнет по-лесному терпко, народу мало. Из открытой белой кассы улыбаются две кассирши. Щекастые, они непрерывно лузгают семечки.
— Ой, Сережа! Смотри-ка, как вырос! — взвизгивает одна.
Вторая подхватывает:
— Да, вымахал. Не узнать!
Так всегда они встречают меня, сплевывая черную шелуху на отдельное блюдце.
— Сколько лет? Четыре? Жених настоящий! Невеста, поди, есть?
— Есть! — отвечаю я гордо.
Они заливаются довольным смехом:
— Как звать-то?
— Таня!
Теперь каждый раз я обречен отвечать на их смеющийся, в лузганье семечек вопрос: «Ну как там Таня твоя?»
Мама покупает рябчика. И разыгрывается уже знакомая мне сцена. Продавец кривоносый, с усталым землистым лицом. Он в белом халате, а его губы, бескровные, бормочут: «Ешь ананасы, рябчиков жуй…» Бормочет он не подымая глаз, словно творя молитву. «День твой последний приходит, буржуй!»
— Что это значит? — как-то не выдержала мать.
Он испуганно сморгнул:
— Ой, извините, к слову пришлось…
Но вот мама отходит к другому прилавку, и он, нагло заглядывая мне в глаза, повторяет: «Ешь ананасы…»
Я не могу понять этих слов. Я жалуюсь:
— Мама, он опять…
— Не жалуйся на взрослых, — сурово бросает он.
Мы выходим, я несу пакет с торчащим оттуда перистым крылом. Прощально смеются кассирши. Мы уже на улице, идем, идем, умер Черненко, витринные звери сверлят застывшими бусинами…