Выбрать главу

Преступление, потеряв таинственность, стало реальностью, такой, как белый свет. Но за стеклом стенда… там преступление по-прежнему олицетворяло леденящее душу зло, и прозрачная, но твердая грань отделяла человека от этого зла. Вокруг были декорации, а настоящая реальность — за стеклом. За стеклом жила, цвела, дышала моя Родина. Родина моего детства.

Баба моя

Не забывай своих предков. Альбомы храни в шкафу. Я люблю рассматривать седенькие фотки. Дальше мы течем чьей-то красной кровью. Часто в предутреннем сне я чувствую, как каждой косточкой звенит во мне кто-то.

Из всех бабок и дедок в живых я застал Анну Алексеевну. Родилась в поле, под низким, в тучах небом. Лет шестнадцати от роду пошла замуж за пацана из города Еткуля. В новом доме жилось обидно. Свекровь хищно щипала и корила: «Беднота!» Сам пацан работал машинистом паровоза, неделями пропадал. Как-то свекровь послала Аню на станцию торговать мочеными яблоками. А там по своим делам высадился Анин брат. Шел-шел, смотрит: сестрица торгует. «Ах ты сродная моя! Разве ты торговка?» («А я как зареву!» — рассказывала впоследствии бабушка.) Брат ее, ревущую, крепко увлек за собой в родной их дом, всю дорогу они сочно хрумкали мочеными яблоками. О, Анюта! — губастое сероглазое личико.

Вскоре подвернулся второй муж. Иван Иваныч. Его она знала еще с детства. Он женился на ее подружке, веснушчатой Маше. Но… В жаркий день 1927 года Маша, приникнув губами к ручью, вместе с водой проглотила «конский волос». Знала бы Маша, что некто С. Шаргунов про нее напишет. Но она не знала ни о чем. Я ей кричу с этих страниц: «НЕ ПЕЙ ИЗ РУЧЬЯ, МАША!» Напрасно, не слышит. Можно больше шрифт сделать: «НЕ ПЕЙ!» Жаркий день, сушняк в девичьем рту, жадность к потоку. На колени встала, нагнулась, закатала подол. Выхлебывает! «Конский волос» в ней уже. Впрочем, не будь этого «волоса», не родился бы я… Умирала она тяжело, распухшая горлом. Лежала с глазами, полными слез. Анна прощалась. Похоронив Машу, Иван через неделю сыграл с Анной свадьбу.

Из бабушкиных рассказов: «Ночью лежим, а он меня не трогает, к стене отвернулся. Я ему: „Чего ты?“ Он: „Праздник большой церковный, нельзя“». При подобной религиозности Иван Шаргунов был офицером НКВД.

Грохнула война, его отбросило под Ленинград. После боя раздал солдатам на пятьдесят грамм больше положенного. Швырнуло на передовую, в штрафной батальон. «Дорогая Анюта! Судьба моя переменилась не на долгие сроки… Победа будет за нами!» — писал он в последнем письме. За три дня до освобождения из разряда смертников. И пошел в атаку… Пуля попала в сердце, пробив и скомкав схороненную там фотографию светленького мальчика (моего отца). Деревенский дитятя, простреленный пулей, возился на пыльном полу, играл в войну. И вдруг зарыдал, бросился к матери на кухню. «Что, что такое?» — «Папку убили, папку убили!» — кричал… Был больно бит, но, заходясь в отчаянном плаче, повторял: «А я же не виноват! Папку убили!»

Сквозь военные годы Анна везла дитя из Кировской области в Свердловскую. Устраивалась работать в городках, уборщицей, в серых гостиницах за конторкой. При одном из таких переездов сына пришлось на сутки оставить у бабы-яги. В избе, в тайге. Пускай баба-яга последит за малышом. Волосатая и мордастая, наклонялась: «Я тебя съем!» Мальчик светленько сотрясался. Горячо клокотали котлы. Бабы-яги тогда еще встречались, невымершие и недобитые.

А вот рассказ о колдуне.

Он поселился на краю деревни. Высланный. Польская фамилия, что-то вроде Войцеховский. Охотник. Смущал народ. Умел лечить, заговаривать пулю. Деду моему текло двадцать два, грамотный (подписался на «Правду»), ходил в форме с кожаными ремнями, пересекающими грудь крестообразно.

Выполняя приказ, Иван зашел за колдуном. С пистолетиком, спрятанным в кобуру. Молодцевато скрипнул сапогами и резко приказал: «Собирайся!» И глянул на смутьяна стеклянно-голубыми очами.

— Охотника повязать явился… Так-то, Шбергунов, — зловеще прошамкал щетинистый Войцеховский.

— Шаргунов, — механически поправил Иван, а нутро его уже неприятно трепетало, как у дичи.

— Ну, здравия желаю, товарищ Шергунов. — Ситуация становилась абсурдной, а колдун уже тянулся, уже здоровую розовую кисть опутывал своей гадкой водорослью.

И произошло нечто неприятное. Иван шарахнулся в сторону, потому как широкий сверкающий поток воды несся прямо на него.

— Ты что, Шергунов, с ума сошел? А? Давай колись, Шергунов! — вкрадчиво заговорила тварь.

— Вода. Вода. Водица, — бормотал мой бедный дед сухими губами не комиссара, но мальчика-слуги. Завороженно озирал лачугу, полную вязкого солнца.