Но вот прошло еще сколько-то лет, встречаю одного за другим участников тех семинаров, и у каждого на вопрос “А помнишь”? — отчетливо ностальгическая реакция. И не столько пустынный берег моря вспоминают (собирались в межсезонье, весной и осенью), сколько бесконечные разговоры, в которых ведь (как ни смешно) стремились “мысль разрешить”. Нет, что-то все-таки сожгли напрасно.
Наталья Иванова еще несколько лет назад изобрела замечательный неологизм, составленный из слов ностальгия и настоящее, давший теперь название книге. Нерв ее — драмы и парадоксы расставания со своим прошлым. Многочисленные примеры и наблюдения подготавливают вывод, что “отрицание... негодование, расторжение связи, отказ от наследства”, характерные для первого периода постсоветского искусства, ныне меняются на иной стиль отношений с “историческим, в том числе и художественным, актуализированным и возрождаемым прошлым”, в котором отчетливо ощутимы ностальгическая идеология и эстетика. Иванову этот процесс не слишком радует: по ее мнению, происходит “банализация истории”, уничтожающая ее трагизм. “Уже Сергей Соловьев со светлой печалью вспоминает прекрасное советское кино — и его посреди киноразрухи сегодняшней можно понять. Что так резво отменял Виктор Ерофеев? Поминки-то были, оказывается, преждевременные”, — иронизирует Иванова.
Мне же культурная ностальгия по прошлому кажется все же явлением более предпочтительным, чем культурный нигилизм (хотя, конечно, это выбор между котлетой недожаренной и пережаренной, а лучше бы — все в меру ). А уж озадачившая Иванову терпимость соратника Ерофеева по “Метрополю” Евгения Попова, попытавшегося разгадать ребус о гении и злодействе в связи с юбилеем Валентина Катаева и закончившего статью сентенцией “Не судите, да несудимы будете” — и вовсе отрадна на фоне размашистых ниспровержений и суровых приговоров.
И хотя прокурорский пафос суда над советской литературой и ее деятелями все более сменяется пафосом исследовательским, я не уверена все же, что пора ниспровержений вовсе миновала. Доказательством тому является книга Станислава Рассадина “Самоубийцы” (М., “Текст”, 2002).
Книга в своем роде замечательная. Цены бы ей не было, напиши ее Рассадин лет двадцать назад. Кое-какие из глав удалось бы и в доперестроечной периодике напечатать с немалыми, правда, купюрами. Самоубийство Маяковского, спасшее, возможно, Булгакова; разговор вождя с Булгаковым, после которого писателя даже взяли на работу в МХАТ, звонок Сталина Пастернаку по поводу Мандельштама — все это были популярные сюжеты. Рассуждать о губительном влиянии сталинизма на литературу было возможно и при Брежневе. Сказать же, что вся советская литература потерпела поражение, что весь ее долгий опыт — самоубийствен, и безжалостно припечатать, вслед за Аркадием Белинковым, советского интеллигента, сдавшегося власти, рабски пресмыкающегося перед нею, — этого бы подцензурная печать не вынесла.
Зато с каким мазохистским восторгом читалась бы заклейменной трусливой писательской интеллигенцией эта яркая, легко написанная, полная сарказма книга, изданная двухтысячным тиражом где-нибудь в “Ардисе”, как, припав ухом к хрипящему транзистору, слушали бы мы отдельные ее главы на волнах радио “Свобода”. О Николае Эрдмане, авторе гениальной пьесы “Самоубийца”, запрещенной самим Сталиным, блистательном драматурге, сломленном арестом, а уже потом литературной поденщиной (мультфильмы, либретто правительственных концертов и оперетт, “Цирк на льду” — и незадолго до смерти в 1970 году, как отдушина, дружба с Любимовым, с молодой “Таганкой”). О феноменальной роли Сталина, который не только был “цензором советской литературы, распределителем поощрительных премий и... режиссером крепостного театра”, но сумел воздействовать на сознание многих писателей (даже таких, как Пастернак и Булгаков) одним свои присутствием. О Юрии Олеше и Александре Фадееве, чей двойной портрет — “нищего полуизгоя” и пребывающего во власти баловня судьбы, ничем, кроме алкоголизма, кажется, не объединенных, — “именно в качестве крайностей демонстрируют нам, как возникало явление: советский писатель”. О тех, кто дотянул до “идеального воплощения качеств” советского писателя, — “отличнике” Сергее Михалкове, без терзаний и сомнений и с каким-то даже артистизмом умевшем приспособиться ко всякой власти; двойственном, двуличном Валентине Катаеве. О способах, которыми развращали писателей, угрозах и искушениях, о нравах писательской среды, о бесчинствах, хамстве, угодничестве, бесстыдстве, доносительстве одних, о трусости, цинизме, безволии, постыдном конформизме других. Досталось всем. То-то был бы повод для пересудов.