Едва начинало пахнуть паленым, мы с напарником открывали двери камеры с обеих сторон. Теперь самая трудная работа была у него. Я-то ведь заносил в камеру холодную одежду, а напарник мой, обливаясь потом, в толстых рукавицах выбрасывал ее наружу, на свежий воздух, боясь обжечься о горячие кольца. Иногда, если бригада давным-давно помылась и спешила одеваться, я помогал ему.
Работа в жарилке была не из легких. Каждый день напили дров, выгреби золу из печек, слегка подмети в камере, проверь укрепленную проволоку, на которую мы навешивали обручи.
Кстати сказать, сухой накаленный воздух оказался целебным. Через какой-то месяц я вылечился от болей в суставах, исчезла простуда.
Напарник часто злился на меня — я был слабее, вяло тянул пилу, не мог легко расколоть суковатые полешки. Не скрывая, он презирал меня, но не смел сказать об этом, потому что в мою каморку заходили санитарный врач, зав. баней, а к нему не заглядывали. Я по-дружески настраивался к сильному напарнику, со вниманием слушал его рассказы о казачьем житье-бытье, о войнах.
— С восьми лет в седле, боронил, пахал, но тятенька не подымал меня рано — поспи при восходе солнышка... Умылся студеной, помолился... Да, брат, была Расея, но много с тех пор воды утекло, — говорил он. — Был я с одним в бригаде, из ученых он... Винил во всем евреев — власти добивались, а после сами же себя и опозорили... Москва истребила казака и крестьянина...
Первое время я жил на пайке 550 граммов и на обычной баланде. Пожаловался всесильному нарядчику: пот ручьями, воды пью много. Хотелось покушать. Пайку бы увеличить! А тот назвал меня “придурком”.
— Да что вы! Обыкновенный работяга. Придурки не ходят на кухню с котелком.
— Куда там работяга! Обыска тут не бывает. Живешь под защитой санитарного врача. Хозяин жарилки. Свой уголок. Раскинь мозгами, растяпа. И напарник дурак, хотя и не глупее тебя.
— Не понимаю что-то...
— Да ну тебя! Шибко грамотный! Не мое дело учить. Дворец занимаешь!
Дворец? Какие же выгоды от дезокамеры и от печки? Шарить по карманам? Но в карманах ничего не найдется, кроме щепотки табака, да и не засуну я руку в чужой карман. В чем же мои выгоды?
Около кухни из раздаточной бывший грузинский нарком Лева вдруг дал мне два черпака баланды, сохраняя при этом строгое лицо, да еще сказал, чтобы слышали стоявшие за мной в очереди:
— На двоих даю. С напарником. — А меня тихо спросил: — Дарагой, ты в дезокамере работаешь? Я зайду к тебе.
В этот же день Лева спустился ко мне в маленькую пристроечку, устроенную поблизости от печки, присел на топчан.
— Как существуем, дарагой?
— Понемножку, — ответил я и подумал: “Чего это он вдруг явился?”
— Что читаем? — Взял книгу с моего столика, полистал. — Тургенев. Проходили в школе. — Откинул книгу, наклонил голову, облокотился. — Дело вот в чем, дарагуша. Послезавтра моются женские бригады. Одежду на прожарку будет носить красивая девушка — черные брови, алые губки. Я хотел бы с этой девушкой встретиться в твоей землянке.
— С женщиной? В жарилке? Я этим не занимаюсь.
— Ты, извини, кушать не хочешь? Рыцарь?
— Лева! — Я рассмеялся. — Там сто градусов.
— Сто нам не нужно, но спешить придется. Как только выгрузите все вещи, сколько там бывает?
— Сорок — пятьдесят, на полу, может, и поменьше.
— Это нас устроит, дарагой. А если пустить сквознячок? Нам бы градусов двадцать. — Он подкрутил усы.
— Видишь ли, трубы не остывают скоро, да и нельзя остужать камеру перед загрузками. Заметят, придется объяснять.
— Пусти сквознячок, дарагой. Оставь мне на земляном полу градусов тридцать.
— Погорим, слушай.
— Попробуем согрешить, дарагой. — Он улыбнулся.
Пятьдесят женщин мылись в бревенчатой бане — говор, стук шаек, плеск воды, пар под потолком; да пятьдесят в предбаннике толпились голые, недовольные парикмахерами.
— Становись ближе! — требовали мастера, держа бритву наготове. — Лицо склони. Руки поднимай. Под мышками! Лобок! А пора и голову остричь. Да мне-то что, но привяжутся к твоим космам. — И уже стрекотала машинка, оставляя на голове светлые полосы.