Выбрать главу

— Ну а Филипп? — спросил я наконец.

— С Филиппом я расставалась тяжко. К трем годам окреп на сельхозе. Куда его девать, если мать отбывает срок за измену родине? Он был единственной радостью моей. — Луиза нахмурилась, платком коснулась глаз. — Нашлись два Филиппа в детских домах. Черноглазые! Я бы своего — светло-голубые глаза — из сотни узнала. Ему пошел четырнадцатый. Лагерные детские дома — тайна, а в обычных документы слабо хранят. Продолжаю разыскивать, приехала справки раздобыть.

— А отец его?

— Писала и в Берлин, и в Лейпциг, это теперь Демократическая Республика… Или в другой стране он, или, как у нас говорится, пропал без вести.

Жарилка

Санитарный врач пригласил меня работать в бане, а вернее сказать, в дезинфекционной камере при ней.

— Житье отдельное. Угол свой. Нужен мне в жарилке человек.

В лагере часто бывала проверка заключенных на вшивость. По воскресеньям людей не беспокоили, но в будни, когда в бараке оставалось с десяток освобожденных от работы и двое или трое дневальных, вдруг являлся к ним помощник санитарного врача, а то и сам врач. Если находили у кого-нибудь вошь или гнид в рубцах рубахи, то всех немедленно отправляли мыться. Зеки возмущались — из-за одного завшивленного в баню вели весь барак, человек сто пятьдесят. Виновника ненавидели, матерно ругали. Дело доходило до драки, потому что во время мытья в бараке, как правило, производился тщательный обыск — «шмон», и перед этим надо было куда-то спрятать ножики, лезвия бритв, стакан со сливочным маслом, если ты сумел его раздобыть, даже веревочки — предполагалось, что заключенный может удавиться. Проверяющие перевертывали и нередко вспарывали матрасы, подушки, одеяла и, естественно, оставляли все в беспорядке.

Главное заключалось не в мытье (была теснота, не хватало воды, мочалок, крошечные кусочки мыла), а в прожарке одежды заключенных в дезинфекционной камере. Одежда попадала в раскаленный воздух и минут двадцать выдерживалась при температуре до 120 градусов Цельсия.

Дезокамера — сруб размером пять метров на четыре, поставленный в землю, внутри обмазан толстым слоем глины, с крышей, поросшей лебедой, полынью, цветущей ромашкой. Два входа в камеру с двух торцов ее. Десять ступенек в землю. В яме — печки, а от них протянуты широкие трубы — накаливать воздух. В одни двери вносили одежду, надетую на обручи. Тут висели рубашки, кальсоны, брюки, фуражки, а зимой — бушлаты, ватные штаны. Нельзя было только прокаливать меховые и кожаные вещи.

Обруч подвешивался на протянутые ряды проволоки так, чтобы одежда не касалась раскаленных докрасна труб, тянувшихся вдоль стен камеры. Закрывали плотно двери, сухие полешки подкидывались в печки — топки их были в коридорчиках. Сильный жар шел в трубы камеры.

В стене за стеклом находился градусник, вделанный в камеру. После загрузки одеждой температура поднималась там до 40–50 градусов. Трубы нагревались, и через несколько минут прожарки температура достигала 70–80 градусов, а затем доходила до 110–115 градусов. У меня были песочные часы, и по ним я устанавливал, сколько минут — обычно двадцать — полагалось держать вещи, чтобы избавить их от насекомых.

Едва начинало пахнуть паленым, мы с напарником открывали двери камеры с обеих сторон. Теперь самая трудная работа была у него. Я-то ведь заносил в камеру холодную одежду, а напарник мой, обливаясь потом, в толстых рукавицах выбрасывал ее наружу, на свежий воздух, боясь обжечься о горячие кольца. Иногда, если бригада давным-давно помылась и спешила одеваться, я помогал ему.

Работа в жарилке была не из легких. Каждый день напили дров, выгреби золу из печек, слегка подмети в камере, проверь укрепленную проволоку, на которую мы навешивали обручи.

Кстати сказать, сухой накаленный воздух оказался целебным. Через какой-то месяц я вылечился от болей в суставах, исчезла простуда.

Напарник часто злился на меня — я был слабее, вяло тянул пилу, не мог легко расколоть суковатые полешки. Не скрывая, он презирал меня, но не смел сказать об этом, потому что в мою каморку заходили санитарный врач, зав. баней, а к нему не заглядывали. Я по-дружески настраивался к сильному напарнику, со вниманием слушал его рассказы о казачьем житье-бытье, о войнах.

— С восьми лет в седле, боронил, пахал, но тятенька не подымал меня рано — поспи при восходе солнышка… Умылся студеной, помолился… Да, брат, была Расея, но много с тех пор воды утекло, — говорил он. — Был я с одним в бригаде, из ученых он… Винил во всем евреев — власти добивались, а после сами же себя и опозорили… Москва истребила казака и крестьянина…