Выбрать главу

Приятель-переводчик ее в наш дом направил. Она стала часто заходить, с дочкой нашей, ее ровесницей почти, подружилась. А все-таки ближе к нам была. Я это объясняла тем, что Верена уже в шестнадцать лет стала самостоятельной — ушла из слишком для нее консервативного родного дома, квартиру снимала, а мы с дочкой даже и не думали разлучаться, и не столько из-за отсутствия денег на расширение жилплощади, сколько из-за привязанности друг к другу, в чем-то вредной для ребенка (это я потом поняла, а тогда наша близость грела душу, гордилась я ею, как спесивая баба).

Когда дочь сдала свою первую летнюю сессию в МГУ, мы с ней приехали в Швейцарию, к Володе, уже полсеместра там отскучавшему. У него в тот день были лекции, поэтому в Базеле Верена с мамой встретили нас, двух тетех, испуганных двухсуточным пересечением Европы, где нас на границе чуть не арестовали: чиновницы Союза писателей, оформлявшие документы, поленились съездить в немецкое посольство за транзитными визами (но список необходимой им мануфактуры беззастенчиво составили; вообще подарки-взятки того дефицитного времени — отдельная тема, ужас как этот оброк мешал, портил удовольствие, а смелости не платить тогдашним рэкетирам не было), пересадили на цюрихский поезд и в Кюснахте сдали на руки главе семейства.

Так и не вылупились мы с моей Лизой из кокона робости, который в России свивало и свивает вековое рабство (я не только не пыталась порвать эти путы, но даже кичилась ими, ведь они были изготовлены из такого добротного материала, как скромность), и Веренина свобода уже сама по себе восхищала, а еще она нас так опекала, как родных! К родителям в Базель свозила — никакие они оказались не бирюки консервативные: мама, депутат Базельского парламента, сердобольная, добрая, заботливая, терпимая, ну прямо русский идеал; отец, профессор философии, под стать ей, только ниже ростом. В общежитскую Веренину комнату мы втроем пришли, там она нас с другом познакомила, студентом философского факультета, который тоже русский учить начал. На его машине, двухдверной букашке, впятером съездили на гору Риги (такая же экскурсия, как на озеро Рица в нашем отечестве)… В общем, отсутствие теплоты к Верене я считала своим изъяном, в котором даже себе признаваться не хотелось.

В Москву мы возвращались опять из Базеля, опять Веренина мама принесла нам целую сумку гостинцев, и по ее открытому лицу было видно, что она не потешается, не осуждает и не презирает нас за количество багажных мест: чертова дюжина была тюков, сумок, чемоданов; тринадцатым шел телевизор, с которым мы двое суток делили нижнюю полку в узком купе — больше его деть было некуда. (И вы не иронизируйте — дело было в августе девяносто первого, пшеничная мука и та распределялась по талонам. Веренина мама позже прислала нам посылку с самым необходимым, так ящик шел почти полгода, почтовые расходы в два раза превышали стоимость его содержимого, и вдобавок коробка со стиральным порошком прорвалась, и сахар-соль-крупы пропитались химическими запахами, по мне, так очень приятными.)

Ну и вот, через несколько дней после нашего воссоединения с родиной (сосед еще спросил: зачем вернулись? Тогда мы как-то виновато пожали плечами, а сейчас я, пожалуй, могла бы ответить, но что-то многовато отступлений, найду другой случай, тем более что наши резоны примерно те же, что у Инги, — она ведь тоже не эмигрирует), через три-четыре дня приехала и Верена, получила стажировку в не помню каком институте. Тридцатого августа они и встретились на нашей просторной девятиметровой кухне, Илюша и Верена. Он, как всегда, был какой-то неестественный — искательно-суетливый и слащавый, так и боишься к нему прилипнуть. Верена смотрела на него свысока, надменно даже. (Теперь уж и не знаю, расчетливо или бессознательно она выбрала самую лучшую позу для привлечения к себе внимания. Мы с Володей даже обманулись ее устной рецензией на гостя, сугубо отрицательной.)

На наших глазах они вместе были еще несколько раз — на вечере, например, где Илюша триумфально читал свои стихи. Потом они оба уехали, он в Калифорнию вернулся, а она — в Цюрих, закончила там университет и стажироваться в Америку прилетела, к Илюше. Ее мама нам позвонила из Базеля, деликатно очень все про друга нашего расспрашивала. Я тревогу ее поняла, но слишком общо. Потому что причину материнского страха уяснила позже, из письма своей цюрихской подруги: студент-философ, узнав о расторжении помолвки с Вереной, застрелился из отцовского охотничьего ружья. И она про это в письме упомянула, но так равнодушно, что я отпрянула, как будто на жестокость фашистскую напоролась. (Трусливо постаралась тогда забыть это ощущение. Теперь думаю — почему по-бабьи от неприятной реальности отшатнулась?)